У нас одна комната, окно её выходит на черный ход. Поэтому здесь всегда горит свет, даже когда дома нет никого — так нам кажется лучше. Нашей комнатой, самой дальней от парадного входа в квартиру, завершается коридор. В торце его две узкие, окрашенные масляной краской, двери — уборной и ванной. Сбоку — еще одна: сразу за нашей стеной кухня с семью столами и двумя, покрытыми рябой эмалью, газовыми плитами. И — черный ход.
А за другой нашей стеной, с которой спускается плотный старый ковер, укрывая собою топчан с пружинным матрацем, — на нём я сплю, — живет Анна Семеновна Шарф. Её комната больше нашей раза в два, высокое окно выходит в сторону двора. Самого двора отсюда не видно, надо далеко высунуться из окна и только тогда можно заглянуть в этот огромный, кажущийся бездонным, колодец. Зато из ее окна видны ряды крыш соседних домов — с нашей стороны дом имеет пять этажей (мы живем на четвертом), а с противоположной лишь четыре. Вон — Козловский переулок, начинающийся клубом Министерства морского флота, куда мы по десятку раз бегаем смотреть «Небесный тихоход», «В степях Украины» и, конечно, «Чапаева»… Вон они — Харитоньевский, Фурманный… И чуть левее, в сторону Садового кольца, — Хоромный тупик.
Крыша нашего дома — это отдельная история. Для меня она начиналась зимой 44-го, когда, проникая сюда через чердачные лабиринты, мы собирали с гремящего, крашенного охрой, железа осколки зажигательных бомб. Осколки эти потом можно было выменять на противогазные маски, резина которых совершенно незаменима при изготовлении первоклассных боевых рогаток. Или — на запчасти для самодельных пистолетов-хлопушек: кажется, их называли «мечики» и собирались они из трубочек, бойков, пружинок и каких-то металлических загогулин.
Потом, спустя года три, я снимал отсюда своим фотокором — реликтовым советским аппаратом с растягивающейся гармошкой и кассетами, в которые вставлялись стеклянные фотопластины, — все стадии строительства нового здания-высотки: в это здание вскоре переехал НКПС, как тогда сокращенно называлось ведомство железных дорог.
Между прочим, крышей же могла завершиться моя недолгая жизнь — когда однажды, в первую послевоенную зиму, мы затаились там, устроив засаду на лазутчиков с недружественной нам Домниковки. Покидал я ее почему-то последним; часы, проведенные на звенящей от морозного ветра жести, свели мёртвой судорогой кисти обеих рук. Позже, обнаружив себя дома, я едва мог вспомнить, каких усилий стоило мне, десятилетнему пацану, распластанному на скользкой — от намерзшего льда и снежной пороши — покатой поверхности, доползти, упираясь локтями, до чердачного люка, чтобы почти замертво свалиться в него…
Вскоре на все входы в чердак навесили тяжелые замки — наверное, не без настояния моего отца.
…На окне у Анны Семеновны плотно, шершавыми глиняными бочками друг к другу, прижались горшки с маленькими кактусами. Кактусы — это увлечение Анны Семеновны, у них даже есть свои имена. И мне эти кактусы разрешается поливать. Еще мне дозволено рассматривать — сквозь мерцающие темные стекла — внутренности шкафов, которые, собственно, составляют стены ее комнаты. Там — книги. Русских совсем немного — один или два шкафа. Все остальные изданы где-то за границей: вот Данте — множество томов в темных шагреневых переплетах, раскрыв которые, можно подолгу рассматривать удивительные сюжеты старинных гравюр.
В соседнем шкафу — Сервантес, это испанский шкаф. Вот — Шекспир, разумеется, на английском. Все эти книги Анна Семеновна давно прочла. И продолжает читать… Помню очень много немецких книг — Фейхтвангер, Шиллер, Гейне… Их больше всего — не поэтому ли мои родители условились с Анной Семеновной, что она, помимо общепросветительных тем, будет учить меня немецкому?.. И ещё (но это уже за моей спиной) — что она будет пытаться исправить мои, скажем так, не отличающиеся особым изяществом манеры, обретенные в целиком захватившем меня теперь общении с красноворотской шпаной. А впрочем, — и с Преображенской, и с черкизовской: туда мы нередко «срываемся» на подножках трамваев, идущих от Каланчевки, выяснять наши непростые отношения.
…Теперь Анна Семеновна столуется с нами, что позволяет ей исключить из своего быта магазины, а заодно продлить наши занятия до практической проверки усвоенных мною навыков. Как сейчас помню: укоризненно глядя на меня, она перекладывает из «неправильной» руки — в «правильную» нож или возвращает на стоящую рядом тарелку вынутый у меня почти изо рта огромный ломоть хлеба.