За пределами сумерек бледных, за оградой, по ту сторону известных нам различий, нет определений, нет рубежей, только внутренние горизонты ваших бесчувственных душ. Кажется, нет запретного края, столь темного, чтобы нельзя было представить его как место мучений для тех сил, что вас страшат. У нас нет иного выбора, кроме как облечь это видение в плоть. И все же, изгнанные из реальности, эти мифы не признают поражения. Однажды, говорят они. Однажды.
Песнопевец кладет ладонь на створки ставен и раскрывает их одним плавным движением, впуская света частицы, серые отблески сумерек, все еще слишком неясных, чтобы назваться рассветом. Он встает на цыпочки, закидывает руки за голову и вытягивает их в стороны. Еще один громкий зевок. Уловив повелителя жест, где-то система запустилась, и золотятся стены, ковер, постель, простыни, и изгибы тела любимой, все еще спящей, и стол (и на нем затрепанные листки с цитатами из Гераклита торчат между страницами старой Платоновой «Морфологии»), золотится все это робким, призрачным светом, рассеянным и преломленным, мерцающей имитацией живого огня.
Той ночью снился ему огонь. Снились ему все духи развилок, сквозь века в камнях подножных наследье копящие, в утраченных песнях реки и пыльных путях, что их книгами были. Под храмом древесным они собрали совет, предки и судьи, династии обожествленных посмертно. Да. Снился ему волшебный фонарь, игра теней на стенах пещеры — элевсинской и елисейской, иллюзии ускользания — и домифические громады камня и стали, титаны Кровказа и высоких Геомалаев, строители горных курганов, в обширных сонных могилах спящие, под Востралией и Кибирью. Даже пробуждаясь от собственного сна, в котором свой путь еще не окончил, он видел, что эти брахманы тоже спят, но проснутся, что во сне они видят его мир — этот старый, старый мир — молодым.
Снаружи в первых рассветных лучах лес созданий из камня поднимается, словно тени, в утренней дымке, зарождающейся над океаном. Призрачные создания возникают из дрогнувшей тучи: червеподобные, мягкие, допозвоночные пикайи среднекембрийского века,
Огонь. Снился ему огонь — яростная твердь в основании мира грядущего, вспышек поток в океане течений и водоворотов, волн и приливов, всплесков и ряби, простое учетверение цвета, усложненное до кьяроскуро.
[6]Ему грезилось слово
Песнопевец встряхивает головой, сбрасывая последний бред свой дремотный, прочищает горло. Труд его — песней призвать мир более твердый, сотворить реальное голосом. Уж что ему точно не нужно, это избыток странных слов, разве ж мир недостаточно странен?
По гладкому сланцу брусчатки, обточенному округло, но не сказать чтобы ровно, трясется телега, гремя костяными колесами по развалинам города, мертвых везя на себе. Сделанная не из дерева, но из камня, древних костей, окаменевших стволов деревьев, возросших из лимба в пустыне за окраиной города, телега крепка и нетороплива, методична, хладнокровная ящерица, костяной автомат, влекомый ручною химерой. Возчик тянет поводья —
Он смотрит через плечо на груз камня, костей и пыли, кладку заброшенных рая и ада, извлеченную из забытых иллюзий, вечности, что уж прошла, пустынь, где в свой час воздвиглись и пали те и другие города мертвецов, те миры, что казались — тем, кто оставил свои жизни позади, дабы идти по долгой дороге полей пшеничных и пугал, — обетованием Гавани, где странник мог навеки обрести покой с другими доблестными, с праведными пилигримами, в пирах и восторгах. Кажется, глядя на пустошь, по которой влачится повозка, был во времена стародавние для каждого странника выстроенный град, лишь для него сотворенный, зал в том граде, и стол в том зале, и кресло пустое по правую руку их божества, лишь их ожидающее.
Даже вечности умирают в свой час, рушатся под собственной тяжестью. Стекло стекает с многоцветных окон, смешиваясь с песками, истирающими края новых миров. Души пируют на нескончаемых пирах, соскальзывая в пьяную дремоту, и отзвуки отзвуков песен и смеха отражаются от каменных стен, и каменных столов, и каменных душ, и каменных богов, но в конечном итоге даже эти отзвуки гаснут.