А у меня есть американская однодолларовая купюра, сказал Жильерон. И что же, я должен исходить из того, что во времена Авраама Линкольна все американцы жили под мраморными куполами с колоннадой?
Эта черепичная крыша не рассказывает никакой истории, сказал Эванс. Даже фальшивой.
С научной точки зрения нет лучшей истории, чем фальшивая, отозвался Жильерон.
Вам ведь известно, я придерживаюсь противоположного мнения, сказал Эванс. Как в случае с фреской, где изображена схватка с быком.
Это нельзя сравнивать, сказал Жильерон. Одно дело – чуточку домысла на фреске. И совсем другое – привезти бетономешалку и использовать четырехтысячелетние стены как опору для современных фантастических построек.
Архитектура тоже метафизична, сказал Эванс. Без метафизики все не имеет значения.
Никто не может знать, точно ли так происходил этот разговор, и нет никаких доказательств, что Эмиль-младший все время молчал. Но можно себе представить, что молодой человек для развлечения рисовал на бумажной скатерти карандашом и что позднее, когда отец и сын ушли к себе, Артур Эванс забрал бумажную скатерть, чтобы изучить ее в палатке при свете керосиновой лампы. И вполне возможно, в тот вечер Эванс впервые увидел на той скатерти кносский дворец во всей красе, каким рисовал его себе в мечтах, с наружными лестницами и анфиладами комнат, с характерными черно-красными, сужающимися книзу колоннами.
Зато исторически подтверждено, что в последующие годы, когда Жильерон-старший еще командовал, а младший подчинялся, на фундаментах Кносса не выстроили ничего, кроме большой наружной лестницы подле тронного зала. Правда и то, что лишь через полгода после скоропостижной смерти Эмиля-старшего от сердечной недостаточности, которая, как коротко упомянуто вначале, настигла его незадолго до семидесятитрехлетия в одном из афинских ресторанов, в Кносс доставили бетономешалки. И наконец, правда, что затем под руководством Эмиля Жильерона-младшего вновь воздвигся дворец Миноса, каким его воображал себе Эванс, – со всеми наружными лестницами, и анфиладами комнат, и черно-красными, сужающимися книзу колоннами. Старую черепичную кровлю над тронным залом заменили двумя верхними этажами, залитыми светом и опирающимися на колонны. С южной стороны возвышался зал, который Эванс именовал Таможней, с западной возник Бастион, внутри которого Жильерон-младший поместил фреску с быками. А неподалеку Эванс построил для себя и своих гостей прелестный коттедж, назвав его виллой «Ариадна».
Так с годами на равнине вырастала в бетоне и стали мечта Артура Эванса о дворце царя Миноса, и чем выше и красочнее она поднималась к небу, тем больше посетителей стекалось на Крит, чтобы составить себе представление о колыбели европейской культуры.
Ныне кносский дворец – по посещаемости второй после Акрополя археологический памятник Восточного Средиземноморья. Некоторые туристы удивляются, что фрески напоминают стиль модерн на исходе belle époque[46]
, тогда как сама постройка с ее изящными формами и яркими красками могла бы служить типичным примером ар-деко конца двадцатых и начала тридцатых годов. А некоторые местные экскурсоводы гордо указывают, что этот дворец – старейшая на Крите постройка из железобетона.Десятилетиями время подтачивало творение Артура Эванса, тут и там бетон растрескался, обнажив ржавые стальные балки и арматуру. Фрески Эмиля Жильерона тоже пострадали от влажного и жаркого климата, штукатурка местами отошла от стен, и нынешние реставраторы с их верностью науке стоят перед дилеммой: чему отдать предпочтение – неолитическим фрагментам или работам Жильерона.
До калифорнийского уединения Феликса Блоха наконец-то добрались первые письма с родины. Он сразу же заметил европейские конверты, лежавшие в почтовом ящике среди специальных журналов и газет, ведь они были другого цвета и другого формата, нежели американские.
Теперь он каждые три-четыре дня получал письмо от матери, которая очень переживала, что ее единственный оставшийся в живых ребенок так от нее далеко. Она рассказывала ему о мирных цюрихских буднях, тактично избегая расспросов о качестве его жилья, питания и о здоровье, а отец большей частью приписывал в конце материнского послания несколько ласково-суховатых строчек.
Как все эмигранты, Феликс страдал оттого, что весточки с родины приходили с опозданием, обусловленным дальностью. Например, когда он читал в письме матери, что она резала лук и попала ножом себе по пальцу, ему хотелось сию же минуту узнать, зажил ли порез; а когда мать в следующих письмах ни слова про палец не говорила и он спрашивал ее об этом в своем письме, ответа приходилось ждать целый месяц.