Иногда, впрочем, Цоколев думает по-другому: а вдруг это происки врагов?
О, когда Цоколев думает так, он выбегает из своей комнаты и на цыпочках бродит по лестницам дома, прикладывая ухо к замочным скважинам: а не здесь ли пластинка? Узнать, взять на заметку, следить не спуская глаз…
И бывает, что его застают за этим занятием и гонят прочь. И, шепча проклятия, он убегает к себе и, запершись на ключ, бьется головой о диванные валики…
А потом опять теплая дрожь внезапно охватывает его.
И он опять становится Человеком.
И тогда — потому, что он все отчетливей знает уже, что это состояние временно, что оно скоро пройдет, — он спешно покрывает листы бумаги обрывками вычислений, чертежей, фраз, намекающих на какую-то великую мысль.
Мысль об открытии Рутиловского? Об устройстве его установки?..
Трудно судить. Заметки Цоколева клочковаты, бессвязны.
Пребывая в этом своем состоянии, он с каждым разом все с большим страхом думает о том, как мерзка и пуста жизнь, ожидающая его после пробуждения, и торопится одарить радостью встречных…
Лев Куклин
Крылья
Прокаленный солнцем сухой воздух над кремнистыми критскими скалами оставался неподвижным целый день. И только к вечеру с юга, со стороны Африки, потянул едва ощутимый лбом и щеками ветерок.
Дедал в легком льняном хитоне стоял на плоской площадке одной из дворцовых башен и смотрел на солнце, цвета остывающей в плавильне меди, которое заметно скатывалось к линии горизонта, четко прочерченной на границе неба и моря. Морская вода не была ни глубокой, ни синей.
У греков вообще не существовало в языке слов, означающих эти цвета. Слепой аэд со странным для слуха именем Гомер назвал море «виноцветным».
Да, пожалуй, именно такое вино он пил тогда — там, в далекой прежней жизни, — густое, фиолетово-красное вино, привозимое в больших глиняных пифосах с острова Хиос прокопченными, как рыбы, курчавыми финикийцами. Это вино тяжело плескалось в фиале, подергивалось на свету маслянистой радужной пленкой — и тогда его цвет и впрямь точь-в-точь совпадал с цветом моря на закате… И в глубине его просверкивали тусклые золотистые искорки.
Вот как сейчас. Прав Гомер…
Дедал глядел в сторону Греции… Камни квадратной башни, остывая от дневного зноя, еле уловимо потрескивали. Отсюда, с башни дворца, не было слышно, как ветер шелестел узкими серебристыми листьями в оливковых рощах, оглаживал пористые щечки еще зеленоватых незрелых апельсинов. Ветер дул вдоль вытянутого тела острова немного наискось, вместе с ним летели в сторону родины птицы…
И опять — в который уже раз! — Дедалу померещилось, будто стоит он не на башне построенного им дворца, а у обрыва беломраморной скалы, на которой возвышался афинский Акрополь. И с криком падает вниз его племянник Тал… Как случилось, что рука Дедала, движимая злой волей богов, толкнула мальчика? Конечно, ум Дедала мутился после большого пира, устроенного афинянами в его честь. Да, его, Дедала, называли великим скульптором, и горожане славили его последнюю статую. А хиосское вино было терпким и крепким, и его было очень много, и он, подобно далеким северным варварам, пил его, не разбавляя родниковой водой. Напрасно… Да… В голове шумело, словно море в полосе прибоя. Опираясь на плечо племянника и пошатываясь, как пьяный Силен, выбрался Дедал на свежий воздух. Но какая злоба мгновенно ослепила его? Бесспорно, Тал был очень талантлив и мог бы своим мастерством превзойти Дедала в будущем. Он помогал скульптору и был его лучшим учеником. Но умный помощник — всегда угроза! Неужели — втайне от себя самого — он желал Талу зла? Нашлись свидетели убийства — нашлись и завистники, считавшие убийство умышленным и требовавшие для Дедала смертной казни. О боги, боги! Какое горькое похмелье иногда подсовывает нам жизнь!
Икар, конечно, не таков… Он добр и послушен, он сумеет использовать, но он не сможет создать!
А Дедал и здесь, на Крите, после тайного побега построил чудо света. Только, пожалуй, он один — архитектор и создатель — мог бы войти в придуманный им Дворец и безошибочно пройти по всем его залам, помещениям и кладовым, запутанным галереям и переходам: ведь весь план Лабиринта по-прежнему отчетливо существовал у него в мозгу.
Уже одиннадцать долгих лет…
Дедал помнил, как впервые у него зародилась смутная идея.
Четырехлетний Икар играл на дворцовой стене у его ног. Он урчал, как сытый щенок, довольный жизнью, мял в руках воск, из которого Дедал лепил ему смешные фигурки… А в тот раз он забавлялся тем, что пускал по ветру перышко, легкое, как овечий пух. Перышко взлетало, подгоняемое дыханием ребенка, и, вращаясь, мягко опускалось на каменную кладку.
Что-то было в этом, какая-то тайная связь: ветер, перышко и воск. Воск, перышко и ветер…
Он взял белое голубиное перышко из рук сына и с силой дунул. Почти невесомое, оно вырвалось у него из пальцев и унеслось вниз со стены — в сторону Греции.
Перышко из белого голубиного крыла…
Крыло — и ветер!