В углу комнаты Мефистофель, будто в сцене из «Фауста». Картина вновь меняется. В полусне, в полубодрствовании поэт видит процессии, идущие по снегу. Удивляется, что перевернутые свечи пылают золотыми стрелами к земле. Снег неожиданно растаял, открылось небо, и вот ясно слышен запах Италии, благоухание роз в Альбано. Увидел Еву — Генриетту. Снег снова засыпал пространство перед ним, пространство, которое внезапно опустело.
Только через минуту стало возможно различить в этой белесой мгле движущиеся человеческие фигуры. Все идут на север! Орган смолк. Очнулся из этого полусна-полумечтания, вернулся домой и еще в тот же час начал писать «Дзядов», часть третью. Как он добывал из будничной разговорной речи, которая подобна бурной реке, несущей мутные воды, — как он добывал фразы, казалось бы, такие простые, составленные без малейшего труда, так естественно, как будто они таились в польском языке уже целые столетия до него?
Скольким он обязан беседам с повстанцами, которые, как Антоний Горецкий, Август Бреза, Стефан Гарчинский или Адольф Скарбек Мальчевский, офицер четвертого стрелкового полка, изъяснялись языком, столь отдаленным от всяких светских условностей, языком, отшлифованным в огне пушек Грохова и Варшавы?
Когда Урсын Немцевич прочитал «Редут Ордона», он явно не мог согласиться с солдатским, лексиконом этого шедевра.
Старый классик гневался на такие выражения, как «редут», который рад бы заменить «дзялобитней» — батареей; косился на «люнету», «енерала» и «лысину всьруд колюмны».
Гарчинский, который в письмах не пользовался худосочным языком псевдоклассической грамматики, в своей поэзии ставил запруды перед этим потоком языка естественного и повседневного. Характеризуя в одном из писем к Мицкевичу Констанцию Лубенскую, он выразился о ней весьма вольно, что ее может как хочет вертеть каждый, кто пишет стихи. Но в стихах он никогда бы не употребил подобного оборота.
В любовных стихах, писанных в России, Мицкевич не однажды отклоняется от классических условностей. Позволяет вторгаться в святыню сонета грубым выражениям, в других произведениях не страшится грубости банальных обыденных оборотов, которые только благодаря ироническому оттенку приобретают истинный смысл. Большая часть этих стихов не выдержала испытания временем: извлеченные из тогдашней эпохи и нравов, они не светят уже первоначальным блеском, утратили сладостность и ядовитость.
Сколько иронии, сколько бунта против могущества денег и титула вложил этот мелкий шляхтич в маленькое стихотворение «Сватовство», кончающееся строфой:
Или, например, вариант «Трех Будрысов» включает зачеркнутое позже, чрезвычайно далекое от жеманства определение красоты полек:
Поэзия Мицкевича в сравнении с почти религиозной эротикой виленских лет становится все более светской и более насыщенной прозой вещей обыденных. В Дрездене эта способность к свободному пребыванию в языковой стихии только усиливается, способность пребывания в стихии, что была на устах у всех, среди идей и понятий, которых не терпела тогдашняя поэтика. Мицкевич в повстанческих стихах с огромной энергией разбивал мертвые каноны, как и в написанных как раз в это время «Дзядах», особенно в поэмах «Отрывка», где он не поколебался даже воспроизвести вывески на питерских домах и описать построение войск разных видов оружия во время смотра, описать со старательностью и дотошностью репортера, отлично сознающего, однако, свой язвительный умысел. Поэт прямо в глаза измывался над благовоспитанностью и лоском варшавских классиков: