Лицо его еще бледно от гнева, глаза мечут молнии, с седыми волосами контрастирует юношеская порывистость движений. Братья смотрят на него шокированные; сестра Ксаверия сорвалась со стула, она вне себя, хочет что-то сказать, борется с собой и после мгновенья, колебания садится вновь успокоенная.
Не то, что брат Адам выставил за дверь брата Юлиуша, удивляет и шокирует братьев. Они привыкли к подобным сценам в «Коло». Их удивляет и шокирует русская речь в устах Мицкевича. Почему это он заговорил вдруг по-русски? Можно было подумать, что совсем как в драме Словацкого, в которой чужие души вселяются в тела живых людей, так теперь вошел в тело Адама дух чуждый и раздражительный.
Эмигрантская пресса ударила в набат, не щадя никого. Мицкевич, околдованный мэтром Анджеем, верящий в его добрую волю и в его посланничество, должен был читать в эти тяжкие дни всяческие наветы, бросаемые без разбора и наобум. Политические партии давно косились на Мицкевича, ведь он не присоединился ни к одной из них; журналисты не могли простить ему его гениальности. «Третье мая» писал: «Ежели славянство под опекой Николая утратит в г-не Мицкевиче отца, то мать отчизна обретет верного сына».
«Польский демократ»[202] тоже не скупился на домыслы и инсинуации. Положение Мицкевича было трудным и требовало необычайного душевного закала. Он, такой резкий, яростный, такой нетерпимый к перечащим ему, не восстал против клеветников. Продолжал хранить молчание. Доверял Товянскому и в его руки вручил свою честь и честь Польши. В недостойные руки. Эмигрантские газеты без всяческих обиняков писали правду о Товянском, указывали пальцами на контакты мэтра с царизмом. «Дзенник народовы»[203] от 1 марта 1845 года писал, что товянисты являются «осмысленным или безумным орудием российского правительства».
Всегда кроткий, мягкий и умеренный в суждениях, Богдан Залеский, который одного только Словацкого никак не хотел понять и простить, жаловался: «Много зла причинил нам прибывший несколько лет назад Товянский». Запахло скандалом, когда Северин Пильховский, участник «Коло» (тот самый брат, к ногам которого бросился брат Адам на собрании 29 ноября), взяв на себя доставление письма царю, дошел до явной измены: славянскую идею и мистику товянистов он перевел на язык практический, дабы договориться в конце концов с российским посольством и православной церковью. Только тогда, встав на защиту доброго имени Товянского и его учеников, Мицкевич опубликовал декларацию, направленную против отщепенцев и отступников национального дела.
Отступничество Пильховского не было чем-то исключительным в жизни эмиграции. Из членов «Коло» еще до брата Северина отошел брат Мирский[204]. В Польше случаи национальной измены под натиском враждебной мощи империи Николая или вследствие изворотливой политики то и дело повторялись. Широко известно стало отступничество Юзефа Шанявского[205], философа, который из патриота и воина сделался одним из гонителей прав польского народа в Царстве Польском.
Мицкевич в это время находится под сильным влиянием самых пылких приверженцев Товянского. Анна и Фердинанд Гутты, Алиса Моннар[206], Ксаверия Дейбель жаждут беспрекословного подчинения приказам мэтра Анджея. Взаимоотношения в «Коло» становятся все более невыносимыми, настроение, царящее среди товянистов, все более напоминает массовую истерию. И когда Великий Бесноватый никак не может вырваться из-под ига своего доверителя и мэтра, маленький бедный Словацкий после протеста против склонения польского духа перед царем Николаем (этот протест был провозглашен с великолепным жестом, яко старопольское вето) — Юлиуш Словацкий пишет уничтожающую сатиру на товянизм и, чтобы не оставалось никаких сомнений, озаглавливает ее «Берлога».
Намеки здесь весьма прозрачны, форма стиха переносит дантовский ад в «пантадеушевский» тринадцатисложник: