Члены этого правительства не обладали даже мужеством герольда или парламентера, которому доверено вручить ультиматум, — это правительство в отношениях с другими народами Европы не вышло из круга политики Луи Филиппа, Гизо и Тьера.
На протяжении всех этих дней, не выпуская пера из рук, Мицкевич возвращается к делу итальянской революции. С прозорливостью старого революционера он предостерегает перед уступками, призывает к бескомпромиссной борьбе:
«Пусть итальянские республиканцы знают раз навсегда, что как бы осмотрительны они ни были в своих действиях, реакционная партия Европы все равно будет смотреть на них как на негодяев и разбойников.
Для правящих кругов всех великих держав Радецкий, который грабит, дает приказы о расстрелах и резне и опустошает страну во имя монархических принципов, будет всегда достойным представителем идеи порядка и законности. Единственным оправданием, достойным итальянских революционеров, может быть победа республики…»
И еще раз возвращается к принципам солидарности народов. Он верил в нее всегда, уже в 1832 году писал в «Воззвании к русским»: «Нации не имеют никакой надобности губить друг друга. День падения деспотов будет первым днем согласия и мира наций».
Теперь он ссылается на Лафайета, который считал нации лишь различными частями единого европейского народа. В статье «О преследованиях печати», написанной почти одновременно с предыдущими, поэт клеймит преследование социалистов, которых сравнивает с христианскими мучениками, обвиняет правителей из Елисейского дворца, которые продолжают дело орлеанистов, изгнанных из Тюильри.
Тщетно пытается Мицкевич обелить Луи Наполеона за счет его министров. Но когда в следующих статьях он становится на защиту клубов и собраний, когда защищает свободу слова, аргументация его великолепна, примеры, которые он привлекает, дабы подкрепить свои тезисы, преисполнены справедливой иронии:
«В Америке можно говорить все; в России всякий принужден законом говорить то, что говорит правительство… В день казни полковника Пестеля, приговоренного за участие в заговоре, его отец, сенатор Пестель, был принужден явиться ко двору; и не только явиться, но и вести себя подобающим образом, принимать участие в разговорах. Русский закон воспрещал ему молчание».
Мицкевич видит, что некоторые шаги, предпринятые французским правительством против свободы слова, неизбежно приведут к приказу говорить в пользу правительства.
В статье, озаглавленной «Россия», он предупреждает о возможности интервенции царя в Австрии. Едва успели просохнуть чернила в рукописи этой статьи, судьба итальянской революции решилась под Новара без вмешательства царя. Но в мае того же года Николай удушил революцию в Венгрии.
29 марта Мицкевич в статье, озаглавленной «Состояние моральных и материальных сил революционной Италии», оценивал дальнейшие возможности итальянской войны. Даже после катастрофы под Новара в Париже считали, что война еще не закончилась.
И только позднейшие дни принесли весть о бесславном мире с Австрией.
30 марта Мицкевич выступил в защиту Прудона, обвиненного в антиправительственной деятельности. Прудон был приговорен к трем годам тюрьмы и штрафу на сумму три тысячи франков.
Несмотря на то, что Прудон был противником Луи Бонапарта, Мицкевич, не колеблясь, написал апологию «гражданина Прудона», ибо он солидаризировался с ним, как с приверженцем республиканских принципов.
В тот же день Мицкевич атаковал в коротком политическом фельетоне принцип «невмешательства». Формула эта позволяла отдавать в руки недругов свободы целые страны, одну за другой.
«Французский народ, — утверждает публицист, — всегда понимал так же, как мы, смысл этого варварского слова «невмешательство», придуманного Луи Филиппом, отмененного февральской революцией и восстановленного в дипломатическом словаре г. Ламартином».
И еще раз в этом же фельетоне восхваляет единство, неделимость и всеобщность дела свободы:
«В Риме, Варшаве, Брюсселе и Мадриде, а ныне и в Турине происходит борьба и столкновение тех же интересов, какие борются в Париже, — на его улицах и в Национальном собрании».
Старые недруги свободы действовали в новых условиях. Измена шла, как тень, рядом с самопожертвованием и верностью. Мицкевич, обращаясь к недавним событиям, набросал в сжатых словах портрет генерала Раморино[237]
, генуэзца, который, будучи командующим корпусом во время ноябрьского восстания, самовольно оставил позиции, открывая царским войскам дорогу на Варшаву.Начальником штаба этого генерала был граф Владислав Замойский, представитель польской аристократии, орудием которого Раморино становился в Польше и в последнее время в Пьемонте, где по наущению Замойского сделал все возможное, чтобы расколоть Польский легион. Мицкевич, клеймя генуэзца, обвинял в то же время и Замойского, заклятого врага свободы.
Уже даже самое понятие свободы было в эти месяцы под угрозой. Комитет улицы Пуатье, специально созданный для борьбы против «революционного безумства», начал свою деятельность.