Когда я впервые убил человека — мне дали кличку Шкрипач. Уже не помню почему. Наверное, потому что в жизни мы не выбираем только три вещи: родителей, клички и сны с четверга на воскресенье.
Парня звали как-то на Б. Он сказал, сплевывая: «Я не шуткую. Еще раз сунешься сюда, и я встречу твою мамашу после работы». А я ответил со всей своей злостью (и страшным остроумием): «Вырежу тебе вторую жопу на роже». Мы дрались на кулаках. Без говна. Я, конечно, мог бы приложить его камнем, но у меня и так всегда были, как это называется, manos frías. Холодные руки.
А потом была Диана и магазин чайников ее деда. Был долгий путь в холодное княжество Санкт-Петрогрард и хрустящий, как лед во рту, язык. Диана любила снег, я любил Диану. Ничья.
Сейчас это не имеет значения. Я в белой западне, и меня ждет не самая приятная работенка. Бежать по ледяной пустыне просто-напросто глупо, так что приходится прятать покрасневший нос под шерстяной повязкой и внимательно слушать Француза.
Он говорит:
— Вы же поняли, что это не обычное дело? Нам придется заглянуть на другую сторону.
Он говорит:
— Там нас будет ждать местный. Тулун. Шаман.
Он говорит:
— Не перечьте ему. Делайте все, что он попросит. Это странное место, маэстро, со странными обычаями.
— Что такое Теорема Калигулы?
— Ничто. И лучше бы нам с ней не столкнуться, понимаете?
— Нет.
Но Француз оставляет меня без ответа.
Последнее, что я сумел выведать, относилось к названию. Вся эта метафорическая чушь. Калигула — символ пустоты, бессмысленности. Император, который объявлял себя богом, воевал с океаном. «Это вакуум», — говорил Француз. Но тревожно оглядывался и замолкал.
— Почему именно я? — Хочется хоть чем-то разбавить это молчание.
Мне кажется, что кто-то наблюдает за нами. Мы на огромной белой ладони у самого Севера. Он дышит ветром нам в спины и проникает под одежду, под кожу, под душу. Он знает обо мне все, знает меня лучше, чем я сам. Север в моей голове.
— Эй, — приходится повторить, — почему я?
— Потому что вы Шкрипач.
Я не понимаю.
— Я не понимаю. И что?
— И ничего. Просто хотел вас подбодрить. На самом деле — подошел бы любой засранец с крепким сердцем и жестокими руками. Ее очень просто убить, если знаешь как. Шаман знает.
Шаман, может, и знает, а я ни черта уже не понимаю. «И как только угораздило, Шкрипач?» — спрашиваю себя. Как?
Шаг назад. Вы во сне.
Шаг вперед. И вас нет.
(апалъук)
Говорят, когда мертвые дети на небе играют в мяч — рождается северное сияние. Невозможные дуги под брюхом у космоса. Мне трудно даже определить их цвета. С цветами вечно такая пакость — они только и ждут, чтобы одурачить тебя, выдать темное за светлое, красное за полусладкое. Цвета мухлюют лишь потому, что жуть как боятся за свою тайну. Если люди узнают, что цветов на самом деле нет, что существует лишь их тень, иллюзия, — тогда все мигом исчезнет, и мир станет прозрачным.
Поэтому я держу такие мысли при себе и просто любуюсь северным сиянием.
Потом захожу в ледяное иглу. Захожу резко. Рву нарастающий страх, как коросту с раны. Внутри постелены оленьи шкуры, по стенам идут какие-то деревянные плетения, в тусклом свете плавают жирные куски темноты.
Он стоит там. На нем черная кухлянка перьями внутрь, высокий воротник сцеплен клыком. На смуглом лице столько морщин, что кажется — это древесная кора. Только глаза продолжают жить. Быстрые, злые.
Он что-то хрипло говорит.
— Буду переводить, — шепчет Француз, — он ждал нас.
Даже не думаю задаваться вопросами навроде «но как?». Мы не в уютном ресторанчике. Я всякого повидал, и если у этого эскимоса действительно такой
— Что мне делать?
Этот шаман (Тулун) не дожидается, пока Француз переведет мои слова. Указывает дряхлым пальцем на палку с костяным черпалом. Что-то типа лопаты.
— Рой могилу, — говорит Француз, — вон там, где правильная земля, — нам нужен стол.
Удивительно. Острие легко врубается в почву, та не промерзла.
Я отбрасываю горсть за горстью.
— Кого мы собираемся убить? — спрашиваю я.
Француз, до этого ловко избегавший прямых ответов, говорит:
— Ырху. Мы нырнем за ней в… Ройте.
— Кто она такая?
— Ырха? Много кто, маэстро. Была дочкой, затем женой, после матерью. Но так много народу поубивала и съела, что стала медведицей и ушла между.
Я знаю, что в мире хватает странностей. Свои законы и все такое. Однажды я был в Праге, возвращался вечером. Там дорога на семь минут от площади до гостиной. Но тогда случилась годовщина черной даты, что-то про инквизицию и женщин в стенах. Местные сидели по домам, а я плевать хотел на суеверия. Когда в четыре часа ночи вернулся в номер, то первым делом посмотрел в зеркало. Думал, что поседел. Город не хотел меня пускать, улицы петляли, как мысли сумасшедшего, и за каждой стенной слышалась тихая песня. Я разобрал только два слова — «прикоснись» и «гаррота».