— Так, ладно, будем считать, что я поняла тебя. Значит, все умные, кто понимает, скоро уедут, а глупые — я, например, или Самуил Аронович…
«Зачем я приплетаю сюда Самуила Ароновича? — рассердилась Света. — Не ровен час, папа–диссидент окажется антисемитом, и нам тогда с тобой, девочка, нипочем не выкарабкаться!»
— …или Прасковья Степановна…
Так зовут учительницу домоводства, и Светлана Петровна невольно улыбается, представив ее предводительницей оставшихся, глупых. А в арьергарде этой безнадежно увязшей в болоте, отступающей армии она видит себя: в старом плаще, с седой прядью, торчащей над ухом, и с алмазом в кармане… Но алмаз ни при чем, и… что с вами, Светлана Петровна, милая? Неужто вам изменяет ваше хваленое чувство юмора? Вперед!..
— …Глупые останутся, сколько смогут, наблюдать, что же именно пропало, куда пропало и зачем? Так?
Светлане Петровне удалось–таки рассмешить Свету Тищенко, а это значит, ее маленькая противница временно обезоружена. Можно переходить в наступление. Но как все же странно устроен разум у людей! Оказывается, все, о чем не говорится между взрослыми по причине подразумеваемой и якобы непреодолимой сложности вопроса, может быть запросто названо и изложено в короткой дискуссии с малюточкой, выросшей на русской интеллигентской кухне образца восьмидесятых–девяностых годов, то есть, конечно, весьма сложного, неэталонного и сомнительного образца, но все же, все же…
— …И все же, Светлана, согласись, что это несправедливо.
— Справедливости нет.
(«Кухня, Кухня, Кухня…» — дразнится Света, скрывая улыбку.)
— Но в Америке–то — есть!
(«Про негров промолчим. Эта сабля затупилась. К тому же я плохо владею данным материалом».)
— Не подыхать же здесь… — отвернувшись, подытоживает маленькая Света…
Нет — Кухня, по которой ползала Света младенцем в начале восьмидесятых, и путалась в ногах гостей, и засыпала нечаянно у батареи… а просыпалась уже в кроватке от звуков общей колыбельной, проникающей через стену: «
«Все лучшее в эмиграции…» — поучительно и вместе с тем комично (так как у маленькой Светы выходит: «все лучше — в эмиграции») напоминает учительнице Кухня начала девяностых устами подростка с вонючей капсулой в ранце, и Свете на секундочку опять становится все равно, но ребенок, слабенькое исчадие Кухни: с косой на плече, с глазами круглыми и желтыми, как диски высохшего чая на дне не вымытых с вечера чашек («Светка! Помой посуду! Не шуми, папа писал всю ночь…» — что писал папа? Что писал, то давно разорвано, и клочков не собрать)… Ребенок смотрит на нее, и Света поднимает с земли выпавший из рук ее меч, плюет на него… продолжает спор…
— Так уж и все! Ты ведь слышала, наверное: Солженицын вернулся. Известный писатель, правозащитник, коллега твоего папы…
— Солженицын — старый п…н, — шепчет себе под нос.
Шепчет обезлюдевшая Кухня, неумело сграссировав на средней букве непечатного слова. И громче, справившись со смущением:
— Отрастил бороду и думает, что он Достоевский. Всех учит.
— Достоевский, по–твоему, всех учил?
Задавая этот «уточняющий» вопрос, Светлана Петровна напирает на местоимение «по–твоему». Она поняла уже, что Света Тищенко — честная девочка и что права Кухни на владение ее речами не могут простираться так далеко, как представлялось ей поначалу. «Меняем тему, — радуется она. — А то я начинаю уставать. В конце концов, я не на передовой. Давно решено и подписано, что я в арьергарде, в обозе. По состоянию здоровья, по личным, так сказать, обстоятельствам. А–а–а, черт! Недалеко ж вы, Светлана Петровна, ушли от несчастного мистера Тищенко. Но что можно сказать ребенку? Если он хотя бы спрашивает? А этот ребенок — он уж и не спросит. Он, кажется, не сомневается…»
Так о чем мы? Как быстро меняется время! Я… «Мы»… Достоевский! Ты говоришь: Достоевский?..
— Ты уже читала Достоевского?
— Читала.
— И что же? Наверное, «Белые ночи»?
— «Белые ночи», «Униженные и оскорбленные».
— Понравилось?
— «Белые ночи» — нет. А «Униженные»… Тоже нет, — задумавшись как–то по–хорошему («по–детски», — обрадовалась Света), отвечает девочка.
— Это из–за Нелли… — говорит Светлана Петровна. — Я тоже в двенадцать лет не могла простить Достоевскому, что он позволил Нелли умереть…
— А что ей было делать? — объясняет маленькая Света, читавшая Достоевского. — Иван–дурак все равно бы на ней не женился.
— Тебе он не нравится — рассказчик?
— Мне там никто не нравится.
— А Нелли?
— Нелли жалко, — признается Света. — Зачем мать привезла ее в Россию? Нарочно. Я ненавижу, когда нарочно. Будто русский обязан тут жить.
(«Я тоже не люблю, когда нарочно, — вздохнула Света. — А Нелли, насколько я помню, не очень русская. Кажется, дед ее был англичанином… Колоритная фигура… Надо бы перечитать Достоевского…»)