Он закрыл глаза и стал перебирать в памяти реплики своей роли, самой, как считал он, неудачной из всех, роли единственного взрослого среди трех десятков подростков, которым по логике событий следовало послушаться и пойти вслед за всесильным Духом (но — как все менялось, когда он представлял рядом с собой Мисс в розовом длинном платье, положившей руку ему на голову, а он ждет, преклонив колено, и смотрит в ее лицо)… Ах, лучше бы они пошли, послушались — ведь так получается, что сцена братания ничем, ну просто–таки ничем не обусловлена, она торчит, как пугало на огороде, она смешна… Но почему же именно эта сцена нравится ей больше прочих? И сегодня он видел слезы в ее глазах — да–да, он не мог ошибиться: Письман бежал по кругу с тряпичным факелом, рваные концы факела задевали лица девочек; они зажмуривались, Письман подкидывал факел, Света — Царевна ловила, поджигала костер… Он не участвовал в сцене, а стоял на краю, недовольный, что Света пришла без костюма, и оглянулся в пустой зал на шепот из первого ряда. Она подсказывала детям, хоть они не нуждались в подсказках. Он оглянулся раздраженно, и она улыбнулась виновато, а в глазах блестели слезы, и она в который раз кивнула ему: «Лучшая сцена, Дэвид! Ваша лучшая сцена!»
Качаясь на стуле, он прогнал все от братания до казни и еще раз с самого начала, от пленения Царевны до братания. Царевну он придумал уже в России, а пять лет назад Царевна была Феей Радости. Можно сказать, он придумал ее еще в самолете, когда тот пошел на снижение и накренился на плавной кривой, так что город, просвечивающий сквозь редкий туман, повис, как карта на одном гвозде, полустертая карта с оборванными углами, прозрачная на сгибах; вот тогда он все решил про Царевну, но Царевной, притом русской, она стала совсем недавно, и в том была не его заслуга. И, казалось бы, не все ли равно: фея, царевна или дочь китайского мандарина?.. Но Царевна удалась, это несомненно, и, как бы ни подшучивала она над ним и Светой, он знал, что Царевна нравится ей… Только бы Света не переиграла! Девочка слишком серьезна… Впрочем, ей так и положено «по сану», как сказала бы Мисс…
«А китайцы — они хороши вышли, мои одинаковые китайцы в материнских халатах, с конскими хвостами вместо кос», — Дэвид вздохнул успокоенно. В сотый раз, веселясь, он поссорил и помирил двух маленьких китайцев, стукнул их лбами и погнал брататься. Братание… Нет, он не любит эту сцену. Он… Он не понимает ее. Что же? Значит ли это, что он не понимает себя? Открыв глаза, Дэвид уставился на свои огромные кулаки и еще раз проговорил текст. Еще и еще, пока английский язык, подтверждавший ему его авторство, в которое он верил тем меньше, чем ближе подступал час премьеры… пока свистевший в ушах упрощенный — детский — английский не стал ему совершенно чужим, пока не стал его родной язык неузнаваемым, галактическим каким–то… не языком, но кодом… слоговой шарадой, до того непонятной, что он, как Петя Иванов, спутавший сегодня «
Пьеса — была. Она была прекрасна, понял наконец Дэвид и упал ничком на постель, сжимая виски, чтобы не разлетелись они в разные стороны под воздействием центробежных сил, бушевавших в нем. Она была — прекрасна. Она жила и дышала. Она жила. Она дышала — любовью…