Домой на Лесную я вернулся под утро. Там меня ждал новый сюрприз. Подойдя к калитке, я заметил, что наш условный знак — ветка яблони — не цепляется, как обычно, за штакетник, а небрежно отброшена в сторону. Значит, в доме чужой! Может быть, в другой раз я и остерегся бы, но сейчас мне было на все наплевать.
Пройдя весь сад, я собирался уже подняться на крыльцо, но тут услышал тихий голос сверху:
— Бачка! Эй, бачка! Не ходи туды!
С чердака неслышно спустился Мора. Его лицо выражало предельный испуг.
— Не ходи, бачка, там легавый! Тебя спрашивает. Говорит, с тобой в колонии был. Что вы с ним там активистами были. Врет все. Сейчас ему Шустрый кровь пустит. Иди ко мне сюда, у меня здесь заначка — сто лет будут искать — не найдут.
Если бы я опоздал на секунду, произошло бы несчастье. На кухне, прижатый в угол между плитой и стенкой, бледный от возмущения, стоял, отбиваясь табуреткой от наседавшего Шустрого, мой старый друг Слава Тарасов. Однако вместо того, чтобы остановиться, Шустрый повернулся и бросился на меня с криком:
— Явился, активист! Обоих сейчас порежу!
Мне не оставалось ничего другого, как хорошим ударом в челюсть сбить его с ног. Только тогда стало можно выяснить отношения…
Вася Кривчик, вылезая из-под стола, сказал:
— Я же говорил ему: подожди до Стаськи! Придет — сам разберется. Так нет… Ножик в руки и — пошел…
Голубка, по-старушечьи охая, собирала битые черепки и причитала:
— Ды что же ета такое? Ды что же ета за жизнь?! Как дерутся — так посуду бьют!
Отплевываясь кровью, еще больше разъяренный Шустрый матершинничал и грозил. Слава, прикладывая к подбитому глазу мокрую тряпку, рассказывал:
— Год тебя ищу! Целый год! Уж никак не думал, что ты в Москве! И вот… случайно на вокзале вижу, свой брат-шпана… Спрашиваю напрямик: «Станислава Карцева знаешь?» — «Нет, говорит, не знаю». — «А Белого Волчонка знаешь?» — «А как же, говорит, его все знают! Справедливый пацан! Только его Белым Волком зовут»… Видишь, как ты вырос — «справедливый пацан» — раз, «все знают» — два, а, главное, ты уже не Волчонок, а Волк! Что ж, поздравить тебя или как?
— Хочешь — поздравляй, — ответил я.
— Ну, а если серьезно? — спросил он. — Не осточертела тебе эта собачья жизнь?
— Сам-то ты разве не такой? — рассердился я.
— Был такой.
— А сейчас лучше?
Он пожал плечами.
— Видишь ли… Ты всегда был на несколько голов выше нас всех. Что-то в тебе было такое… В общем, что привлекало. И вот мы все, и я в том числе, как-то тянулись за тобой, старались стать лучше. Добрее что ли? Честнее. Когда тебя арестовали…
— Да-да-да! — закричал я, довольный, что могу его перебить. — Когда меня арестовали, ни одна сволочь не встала на мою защиту. Хотя все вы знали, что я ни в чем не виноват, что не я обокрал склад!
Он вытаращил глаза:
— Ты что, очумел? А петиция?
— Какая еще петиция?
— Ну, письмо в прокуратуру республики? Ведь в нем было двести подписей! А письмо начальника колонии? А письма воспитателей?! Свинья ты после этого неблагодарная!
Теперь я таращил глаза и ничего не понимал.
— Какие письма? В какую прокуратуру? Причем тут республика?
Он зло швырнул в меня мокрым полотенцем и стал одеваться:
— Те самые письма, благодаря которым тебя, сукиного сына, оправдали. Люди старались, поверили ему, ручались за него, а он… В общем, прощай, бывший друг! Не ожидал я, что ты нам так нагадишь.
Не сразу, с великим трудом до меня дошел страшный смысл его слов. Правда и справедливость жестоко отплатили мне за то, что я в них разуверился. Жить дальше не имело смысла. Как только за Славкой закрылась дверь, я взял отобранный у Шустрого нож, потому что он лежал рядом, и с силой всадил его себе в левую часть груди. Там, я знал, находится человеческое сердце…
Очнулся я вскоре, но почему-то в комнате Голубки. Голова нестерпимо болела, меня тошнило и все происходящее было залито пеленой тумана. Из этой пелены постепенно начали проявляться то перепуганная физиономия Васи Кривчика, то Славкино напряженное, со сдвинутыми бровями, лицо, то белое, как сметана, ничего не выражающее лицо Мити-Гвоздя, то сердитое и опухшее от пьянства Голубки. Потом появилось еще одно лицо — фельдшера, жившего неподалеку. Его звали Иван Иванович. Он был пьяницей, но хорошим специалистом. Я его видел несколько раз на улице.
Командовал он, и все, кто был в комнате, беспрекословно ему подчинялись. Вымыв руки, он долго ковырялся в моей ране. Голубка держала таз, а Кривчик светил ему переносной лампой. Потом он забинтовал рану, сказал, что она не опасна и стал прощаться.
— Почему же так болит голова, доктор? — спросил я.
— А это оттого, батенька мой, — ответил он улыбаясь, — что ты, падая, ударился обо что-то головой.
— Об плиту, — угрюмо сказал Шустрый. — Она — чугунная.
— Возможно, и об плиту! — радостно подхватил фельдшер. — Ведь это как удариться. Можно вообще жизни лишиться, если, допустим, височной костью. Или вот этой, затылочной. Или вот так, переносицей…
Опасные для удара места он показывал на собственной голове, а все с любопытством смотрели.