Напомнить, что писали другие? Но Белов не хочет знать никакое рабство нищее и никакого сочувствия и жалости к рабам. «То ли дело весёлые коробейники…» — ликует он. Да, занятно читать и петь про коробейников, но это же, друг дорогой, не крестьяне, а мелкие бродячие торговцы. Ну, маленькие абрамовичи. А вот Катя, что «бережно торгуется, всё боится передать», но, в конце концов, однако же отдала всё, что имела, — это крестьянка. Её-то не жаль?
А ведь если Катя принесёт в подоле от этого весёлого коробейника, как сохранить «святую тайну»? Да и какая тут святость-то? У катиной сестры, у «девы» из стихотворения Пушкина остался на руках «тайный плод любви несчастной». Несчастной, но — любви! А тут никакой любви — чистая торговая сделка: ты мне — я тебе, чем богата. И вот он — через девять месяцев плод. И очень велика вероятность, что Кате выпадет то же самое, что пушкинской героине:
А где весёлый коробейник? Он где-то далеко-далеко в другой губернии опять взывает к девичьей жалости:
Сто с лишним лет тому назад горьковский Сатин воскликнул со сцены Художественного Общедоступного: «Человек! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!» Конечно, иная жалость унижает, но это вовсе не абсолютный закон, хотя есть и пословица «лучше жить в зависти, чем в жалости». В русском языке слова «жалеть» и «любить» стоят рядом, а порой могут и заменить друг друга. Помните у Твардовского -
У Даля читаем: «Жаль, жалость, жальба — состраданье, соболезнованье, сочувство при чужой беде, печаль, грусть, скорбь, сокрушение». Тут же и поговорка ёмкая: «Человек жалью живёт».
И как можно не пожалеть некрасовскую Катю! Она вынуждена, у нее ничего другого, кроме дара природы, нет. А она молода, легкомысленна, хочется приукрасить себя уж не парчой даже, а хотя бы ситчиком. Вот и пошла на такой риск с бродячим абрамовичем.
Но Белов своё: «Лжёте! Мужик не любил, когда его жалеют. Русский крестьянин с древних пор был достаточно горд, спокоен, снисходителен к барину, уряднику и даже царю. Напрасно господа демократы называют крестьянина рабом…» Выстрел мимо.
Ну, допустим, можно было снисходительно относиться к барину (хотя не совсем ясно, в чём это могло выражаться), но такое отношение не мешало ему, барину-то, пороть крестьянина, продавать, менять на породистых собак, заставлять его жену или дочь выкармливать грудью породистых щенков, погашать крестьянской семьёй, а то и целой деревней карточный долг, как когда-то тульский помещик граф Бобринский погасил такой долг уральскому горнозаводчику Демидову моими предками с берегов Непрядвы. И так мои однофамильцы появились и в Нижнем Тагиле. И это всё не рабство? Допустим, можно было загадочно-снисходительно относиться и к царю, которого никогда не видел, но и тому это не помешало, например, отменяя крепостное право, оставить крестьян без земли, а когда, скажем, 9 января 1905 года питерские рабочие, то есть вчерашние крестьяне, с хоругвями и его портретами пошли к царю искать защиты от кровососов вроде Чубайса и Черномырдина, это не помешало ему встретить их картечью. Допустим также, что можно быть очень гордым, можно не считать себя рабом, но рабство-то с древних пор было настоящее, узаконенное. И только одно утешение здесь: в реакционной России («Жандарм Европы») его отменили раньше, чем в прогрессивной Америке (статуя Свободы), где захватническое, чужеземное, иноязыкое рабство было ещё тяжелей.
Право, от суждений писателя о весёлых коробейниках да от его отрицания угнетённости крестьян на меня повеяло духом давних-предавних его стихов, упоминавшихся выше: «Мы и жизнь не жалели…».
В конце предисловия к сборнику Белов заметил: «Дорогие читатели, не судите о нашем выборе слишком сурово, как судит Ирина Ракша: «Шукшин ушёл вовремя, взяв предельную планку собственной высоты».