— Бог любит троицу! — расхохотался Гнедой. — Послал же он нам старуху и любителя прогулок на природе с животными Павла Егоровича с ослабленным зрением. Но больно уж они оба нелепы, несуразны и подслеповаты. То ли Кондратьев душил, то ли ещё кто — темно, далеко… Нет, нам нужен ещё один свидетель, убойный, как говорится, свидетель… В очко играешь?
— Играю.
— И правильно делаешь, — одобрил Гнедой. — Это очень полезное занятие, так как развивает логическое мышление. А как там? Перебор, разумеется, чреват, но ведь чреват и недобор… И двадцать два плохо, но и девятнадцати может оказаться недостаточно.
— А может оказаться и достаточно, — потупив глаза, произнёс Михаил. — А двадцать два — это все… Это проигрыш…
— Соображаешь, парень, толковый ты… Есть доля правды в твоих словах… А к добрым советам мы прислушиваемся… И все же я полагаю, да и Пётр Петрович со мной солидарен, что судья может счесть показания Жилкиной неубедительными. Достаточен следственный эксперимент — поглядеть в темноте с пятого этажа глупыми глазёнками старушонки, — и каждый скажет: она с такого расстояния разве что Тайсона от Плисецкой отличит. И даже если это был Кондратьев, так душил или нет, это ещё большой вопрос. Ведь он и сам говорит, что наклонился, пульс щупал, документ экспроприировал, «пушку»… Павел Егорович же хоть и видел, что лежавшего на земле именно душат, но очень уж он подслеповат, все это проверяется тем же следственным экспериментом… Нет, нет, обязательно нужен кто-то ещё. Убойный…
— Но ведь никто больше в окно не смотрел. Очных ставок и опознания больше не было…
— Дом большой, Мишель. Вдруг ещё в ком-нибудь совесть проснётся… — хитро глядя ему в глаза, произнёс Гнедой. — Жалко вот, что к Бурлаку этому подходец невозможно найти, этакий медведь… Одна надежда на нашего хитрожопого Петра Петровича… Ладно, мы все о деле да о деле. Ты расскажи лучше, как отдохнул в Турции? Как денежки потратил? Есть там где денежки-то потратить?
— Есть, — улыбнулся Михаил. — Ещё как есть…
— Полюбил я тебя, Мишель, как родного сына, — сказал Гнедой. — У меня у самого их, насколько я помню, четверо. От разных жён. И что-то все они мне не нравятся, — сморщился он. — Ну не нравятся, и все тут… Какие-то они эдакие… Не в меня пошли… А вот ты нравишься, да и по возрасту я тебе в отцы гожусь… Да, много было у меня жён, — потянулся он, его красивое лицо озарилось воспоминаниями. — Но любил я только одну… Её звали Эльмира… Она была чеченка по национальности. Я выкрал её из родительского гнёзда, я лишил её невинности. За мной гнались на лихих конях её грозные братья. И было это дело в Грозном. А потом один из братьев застрелил её, когда мы с ней удирали от них… Стрелял он и в меня, но я прикинулся мёртвым, лежал без движения… А потом, когда они ускакали, прополз несколько километров и умудрился сесть в товарняк и исчезнуть оттуда навсегда… А Эльмира была беременна на третьем месяце… Вот дела-то какие, Мишель. Представляешь, какой бы у нас с ней мог быть сын. Во мне замешано… — Он стал загибать пальцы обеих рук. — Шесть кровей, а тут бы ещё и чеченская… А? Но… не судьба. А у тебя есть дети, Гаврилыч?
Помрачнел и Лычкин. Вспомнил разговор с н е й. Вздрогнул от неприятного воспоминания. Жест этот уловил его собеседник.
— Ну, выкладывай, выкладывай, что там у тебя было. Страсть как люблю слушать душераздирающие любовные истории. Вижу, как помрачнело твоё благородное чело. Я откровенен с тобой, отвечай благодарностью…
Лычкин нехотя рассказал историю своей любви.
— Да, Евгений Петрович, что в этом интересного? То ли дело ваша история, погони, выстрелы, а тут… банальная история… Хотя… Есть одна интересная подробность… — замялся он.
— Какая? — насторожился Гнедой.
— Дело в том, что… эта женщина, ну, которая… которую я… Она теперь живёт с Кондратьевым.
— Ах даже так! — напрягся его собеседник и встал с места. — А ну-ка, ну-ка… А он знает, что вы были близки с ней?
— Нет. Он этого не знает, — уверенно произнёс Михаил. — Я бы понял, если бы он знал, каждый рабочий день с ним встречались.
Глаза Гнедого загорелись каким-то адским огнём. Он стал ходить взад-вперёд по комнате. Очевидно, некая паскудная мысль пришла ему в голову, и он её лихорадочно обдумывал.
— А что же ты раньше-то об этом молчал, софрон ты этакий?
— Я думал, это не имеет значения.