Утомленный, я откинулся затылком в усохлое сено. Тихо перешептывались конвоиры, слабо пощелкивал вожжами седенький мужичок, и заморенные лошаденки привычно тянули свою телегу. Я почувствовал себя… ну, догадайся же, милый потомок! — кем я почувствовал себя? Правильно. Настоящим и благородным декабристом. И везут меня в Сибирь, и колесам трястись еще несколько долгих месяцев, и даже полпути не будет пройдено, когда мы въедем в зиму и наденем куцые тюремные полушубки поверх этих запыленных камзолов — последнего, что осталось от богатого гардероба молодого петербургского жителя… Милостивый государь Александр Сергеевич! Пишу вам с колес: я сам и князь С.С.Чурильцев находимся теперь где-то промеж Вяткою и Екатеринбургом, что уже само по себе есть повод писать тебе. Последние дни нередко вспоминаю я, любезный друг мой, наши дружеские вечера у тебя в Михайловском и шутки Льва Сергеевича, долгие разговоры над оставленным карточным столом и неожиданные визиты в соседскую усадьбу к вдове Петуховой… Все улетело, все распалось в пыль. А куда как свежи были мечты наши! Куда как прочно держались мы тогда за нашу мирную жизнь — я разумею не только извечный и беспременный стаканчик красного, подаваемый пожилым Антипычем ко всякому смелому висту. Но послушай, душа моя: напиши мне, как живете вы теперь с Натальею Николаевной и что есть сегодня Петербург. Так ли все хмур Якушкин, как прежде, в добрые-то годы? Пишет ли Языков в журналы? Не спился ли N.N.? Ты представить не можешь себе, что я все еще живу столичными слухами — недалеко, видать, утащил меня от Невского каторжный экипаж! Помилуйте, что за жизнь. Три дни тому проезжали Вятку. Я знаю, ты не любишь Радищева, но это совершеннейшие сцены из «Путешествия»… Представь себе только дом станционного начальника, эдакого провинциального Агамемнона…
Представляя себе Агамемнона, я забылся в легком сновидении. И немудрено: герой не спал толком вот уже двое суток. Будь я автор или режиссер, давно бы подгадал замученному персонажу удобную паузу в интервале чужих мизансцен, чтоб ему выспаться и рваное плечо залечить. Телега мерно колыхалась, раз в четыре минуты сухо содрогаясь, когда колесо переваливало выперший из земли корень. Агамемноны сменялись Одиссеями, и я проснулся заметно к вечеру. Солнце выдохлось и позорно жалось к горизонту, попутно подкрашивая облака в розовое и пухлое. Мы выехали из леса, и теперь только плоские холмы окружали тракт — я смотрел назад, туда, где сквозь поднятую телегой пыль оседало в закат жидкое багровое светило. Мне это напомнило ковбойские прерии, и невмочь захотелось виски.
А впереди уже вставал освещенный западными отблесками небольшой, но высокий город. Что за стены! Вот откуда неплохо править просторным княжеством. Греки заметно оживились и громче затараторили об увиденном; даже заспанный чурилец, выпутав из сена мятое арийское лицо, замер с приоткрытой челюстью, еще хранившей, казалось, отпечаток моей босой подошвы. Это вам не Стожарова Хатка и даже не Санда. Настоящий город — весь в осадных дымах и переблесках кольчуг на башнях, на трещинах стен и внизу, у подножия, по эту сторону рва. Совсем близко, в километре от нашей телеги, размашистым крылом охватывала стены чья-то грамотная и осторожная осада. Показалось даже, что людей немного — они терялись среди повсеместно черневших катапульт (2 штуки), осадных башен (1 штука) и просто широких походных шатров (2 штуки). Близился вечер, и в лагере осаждающих занялись ночные костры, ясно отмечая на местности яркий, звездчато-мигающий полумесяц блокады.