Читаем Моав - умывальная чаша моя полностью

И состраданье, как нагой младенец,Несомый ветром, или херувимНа скакуне незримом и воздушном,Пахнёт ужасной вестью всем в глаза,И бурю ливень слез прибьет к земле.[269]

Уххх… Меня и сейчас пробирает трепет. Я мог в свое время ощущать вину, бояться наказания, но до такого ужаса не доходил. Люди, перешептывающиеся по углам, душа моего покойного дедушки, печальные глаза Христа, все это способно было тревожить и устыжать меня, однако я и представить себе не мог херувима, пахнувшего ужасной вестью всем в глаза, или состраданье, подобное несомому ветром нагому младенцу. Господи, и откуда он брал слова, этот человек, Шекспир?

Тем не менее Немезида уже подбирала, готовясь к атаке, юбки, а я – вечная история с этой падшей женщиной – просто высматривал ее не там, где следует.

Мои родители, проявив, боюсь, реалистичность паче щедрости, со всей ясностью дали мне понять, что если я когда-нибудь почувствую нужду в деньгах, то должен буду обратиться к мистеру Фроуди, и тот выдаст мне аванс, достаточный для приобретения такого количества яичниц миссис Ланчбери и «наполеонов» ее супруга, какое я смогу поглотить. Надо думать, понимание того, что самый надежный способ остановить мое воровство состоит в снабжении меня средствами, ограниченными лишь моими желаниями, слегка пугало их и более, чем слегка, отвращало. Этот путь смахивал на доказательство теоремы Пифагора путем начертания и измерения сколь можно большего числа прямоугольных треугольников.

В первый месяц с хвостиком того триместра для шестиклассников я ни в какие, более-менее, истории не влипал. Мне нравилась «Антигона» Ануйя – первый текст, которым занялась наша французская группа; нравилась история Древнего мира, занятия которой были, вообще говоря, увиливанием: мне следовало избрать латынь и греческий, но я решил, что история Древних станет стильным компромиссом.

Я обзавелся новой манией – начал бродить по крышам школы. Любой психолог, который сумеет убедительно истолковать ее, заслужит мою благодарность. Кровля актового здания школы, огромного викторианского строения с четырьмя луковичными куполами по углам и Капеллой внутри, открыла передо мной чудесные свинцовые водостоки и странные площадки, с которых можно было озирать раскинувшуюся внизу школу. Я знал, где у Буффо Бейли, школьного привратника, хранятся ключи от всего на свете, и обратился в искусного мастера этой странной разновидности непокрадчивого домушничества.


(– Так и сказал – «непокрадчивого»?

– Да уж сказал.

– Значит, мне не показалось.

– Ну так кто – я или вы?

– Думаю, самое лучшее – оставить его в покое.

– Вы полагаете?

– Угу. А то он еще пуще разойдется.

– Ну ладно. Хотя я бы, пожалуй, все-таки звякнул в полицию.)


И в Капелле, и в Актовом зале стояло по гигантскому органу Уолкера с колоссальными тридцатидвухфутовыми деревянными принципалами. Если ты вставлял листок бумаги в отдушину одного из них (уверен, что существует слово более верное, чем «отдушина», но я, на беду, потерял телефон Говарда Гудолла[270]), один секундный порыв басового «ля» раздирал этот листок пополам. Но самое замечательное – крышка органной кафедры поднималась и под ней обнаруживался огромный набор переключателей. Видите ли, клавиатур там было три и между каждыми двумя располагались кнопки с номерами от единицы до, если не ошибаюсь, восьми. Органист, вместо того чтобы хвататься посреди «Токкаты» за рукоятки различных регистров, мог просто нажать кнопку 3, автоматически приводившую в действие заранее установленную комбинацию, ну, скажем, виолы, трумшайта и рожка. В один субботний послеполуденный час, когда вся школа с восторженным трепетом наблюдала за матчем с «Аундлом» или за каким-то другим яростным турниром, разыгрывавшимся на поле спортивных сражений, я обнаружил, что могу изменить эти установки, – и изменил. Для этого потребовалось всего-навсего поднять крышку кафедры и, придерживая ее макушкой, передвинуть кончиком шариковой ручки штырьки двухрядных переключателей, – по-моему, они называются так. Каждую громкую, громовую установку я заменил на ту, что использовалась для получения хилых стенаний гобоя, каждую, дававшую звук сладкий и слабый, – на мощный соединенный рев самых горластых, самых оглушающих труб.

На следующее утро, в воскресенье, я по дороге в Капеллу рассказал Ричарду Фосетту, Джо Вуду и кой-кому еще о том, что учинил.

– Вот подождите, – сказал я. – Только подождите.

По воскресеньям на органе играл, как правило, не ученик, а один из преподавателей музыки. То есть либо доктор Пешек, чей сын, Диксон, учился с нами и был моим другом, либо мистер Холман, обладавший спутанными темными кудрями и внешностью профессора Калкулюса из комиксов про Тинтина.

При подходе к «Волшебному ковру» я увидел спешащего со стопкой нот под мышкой Холмана. Великолепно, подумал я. Великолепно.

Результат получился и вправду великолепный.

Перейти на страницу:

Похожие книги