— Так вот, оказывается, как ходят на шпиле на купеческих судах! — взревел он. — А ну, поворачивайся, ты, баранья башка! Поворачивайся, чтоб кости трещали! Эй вы все, вы чего, спите, что ли? Сказано вам: поворачивайтесь! Поворачивайся, Квебек! Ты, рыжий, поворачивайся, шотландский колпак! Поворачивайся, зелёные штаны! Давай, давай, поворачивайтесь, все вы, живей, глаза ваши на лоб!
При этом он метался вокруг шпиля, то тут, то там весьма свободно пуская в ход ногу, а на носу невозмутимый Вилдад продолжал выводить свои псалмы. Да, думаю я, видно, капитан Фалек сегодня хлебнул лишку.
Наконец якорь был поднят, паруса поставлены, и мы заскользили прочь от берега. Был холодный, короткий день святого рождества; и когда скудный северный дневной свет незаметно сменился ночною тьмой, мы оказались затерянными в студёном океане, чьи смёрзшиеся брызги скоро одели нас льдом, словно сверкающими латами. В лунном свете мерцали вдоль борта длинные ряды китовых зубов и, словно белые бивни исполинского слона, свешивались на носу гигантские загнутые сосульки.
Первую вахту возглавлял в качестве лоцмана тощий Вилдад. И всякий раз, когда старое судно глубоко ныряло в зелёные волны, вздрагивая всем своим обледенелым корпусом, а ветры завывали и звенели упругие снасти, раздавался на палубе его ровный голос:
Никогда ещё эти слова не казались мне так хороши. В них звучала надежда и свершение. Ну что с того, что над нами и над всей Атлантикой нависла морозная ночь, что с того, что ноги у меня сильно промокли, а бушлат промок ещё сильнее, немало ещё солнечных гаваней ожидает нас в будущем, и луга, и лесные прогалины, такие непобедимо зелёные, где поднявшаяся весною трава и в разгар лета стоит всё такая же нехоженая, всё такая же свежая.
Наконец мы настолько удалились от берега, что лоцман больше уже не был нужен. К борту подошёл сопровождавший нас парусный бот.
Странно и трогательно было видеть, как взволнованы в этот миг были Фалек и Вилдад, в особенности Вилдад. Ему ещё не хотелось уходить, мучительно не хотелось покидать навсегда этот корабль, идущий в долгое, опасное плавание — за оба бурных мыса, — корабль, в который вложены несколько тысяч его прилежным трудом заработанных долларов, корабль, на котором уходит капитаном его старинный товарищ, почти ровесник ему самому, снова пускающийся навстречу всем ужасам безжалостной пасти, — бедному старому Вилдаду очень не хотелось расставаться с этим судном, где каждый гвоздь ему знаком и дорог, и потому он всё ещё мешкал; он взволнованно прошёл по палубе, спустился в капитанскую каюту, чтоб ещё раз обменяться там прощальными словами, снова вышел на палубу и поглядел в наветренную сторону, поглядел в широкий, безбрежный океан, ограниченный только невидимыми и далёкими восточными материками, поглядел в сторону берега, поглядел вверх, поглядел направо и налево, поглядел туда и сюда, поглядел никуда и наконец, машинально намотав какой-то трос на кофель-нагель, порывисто ухватил за руку грузного Фалека и, подняв фонарь, некоторое время героически глядел ему прямо в лицо, будто хотел сказать: «И всё-таки, друг Фалек, я это выдержу, да, да, выдержу».
Сам Фалек отнёсся ко всему несколько более философски, однако, несмотря на всю его философию, когда фонарь приблизился к его лицу, в глазах у него блеснула слеза. И он тоже метался между каютой и палубой — то перебрасываясь словом внизу, то на палубе давая последние наставления старшему помощнику Старбеку.
Наконец он с какой-то неумолимой решительностью повернулся к своему приятелю:
— Капитан Вилдад, идём, старина, пора. Эй, на палубе! Брасопить грота-рей! Эй, на боте! Готовься! К борту, к борту подходи! Полегче, полегче. Ну, Вилдад, старина, прощайся. Желаю удачи, Старбек, удачи, мистер Стабб, удачи, мистер Фласк! Прощайте все, желаю удачи! В этот самый день, ровно через три года в старом Нантакете вас будет ждать у меня на столе отличный горячий ужин. Ура и счастливого плавания!