— Подойди-ка сюда поближе, ближе, ближе, — проговорил Фалек с такой значительностью, что мне даже страшно стало. — Послушай, парень; никогда не говори таких вещей на борту «Пекода». И нигде не говори. Капитан Ахав не сам выбрал себе имя. Это был глупый, нелепый каприз его помешанной овдовевшей матери, которая умерла, когда он был годовалым младенцем. Правда, старая скво Тистиг в Гейхеде{98}
говорила, что это имя еще окажется пророческим. И может быть, другие глупцы повторят тебе то же самое. Но я хочу предупредить тебя. Это — ложь. Я хорошо знаю капитана Ахава, я много лет плавал у него помощником; и я знаю, каков он в действительности — хороший человек, не богобоязненный хороший человек, вроде Вилдада, а богохульствующий хороший человек, скорее вроде меня, только в нем еще есть многое сверх этого. Да, я знаю, он никогда не отличался особой веселостью; я знаю, что последний раз в обратном рейсе он на некоторое время утратил рассудок, но всякому ясно, что это было вызвано мучительной, острой болью в кровоточащем обрубке. Знаю также, что с того самого дня, как он потерял в последнем плаванье ногу в схватке с этим проклятым китом, он все время в мрачности, в беспросветной мрачности, а порой и в бешенстве; но это пройдет. И раз навсегда скажу тебе, юноша, и ты можешь мне поверить, что лучше плавать с угрюмым хорошим капитаном, чем с капитаном веселым и плохим. А теперь прощай, и не будь несправедливым к капитану Ахаву из-за того, что у него дурное имя. К тому же, мой мальчик, у него есть жена — вот уже три рейса, как он на ней женился, — добрая, безропотная юная женщина. Подумай, от этой юной женщины у него есть ребенок — как по-твоему, может ли старый Ахав быть до конца безнадежно дурным? Нет, нет, мой друг, Ахав изувечен, изломан, но и ему не чужда человечность!Я уходил, погруженный в задумчивость. То, что по воле случая открылось мне про капитана Ахава, наполнило меня теперь какой-то неспокойной, смутной болью. Я чувствовал к нему сострадание и жалость, но за что именно, не знаю, разве только за то, что он был жестоко искалечен. В то же время я испытывал к нему и необъяснимое чувство страха; но чувство это, описать которое я никак не сумею, было, собственно, не страхом, а чем-то иным, я даже сам не знаю чем. Так или иначе, но я его испытывал, и оно не вызывало у меня к нему никакой враждебности, хотя меня и раздражала слегка какая-то связанная с этим человеком таинственность, которую я ощутил, как ни мало мне было о нем тогда известно. Однако постепенно мысли мои устремились в других направлениях, и темный образ Ахава на время покинул меня.
Глава XVII
Рамадан
Квикегов рамадан, или великий день поста и смирения, должен был кончиться только к ночи, и я решил, что не стоит его покамест беспокоить; ибо я питаю глубочайшее уважение ко всяким религиозным обрядам, как бы смехотворны они ни казались, и я никогда бы не смог отнестись без должного почтения даже к сборищу муравьев, бьющих поклоны перед мухомором; или к тем существам в некоторых уголках нашей планеты, которые с подобострастием, не имеющим равного на других мирах, поклоняются изваянию какого-нибудь скончавшегося землевладельца, потому только, что его огромными богатствами все еще распоряжаются от его имени.
Я считаю, что нам, набожным христианам, возросшим в лоне пресвитерианской церкви, следует быть милосерднее в таких делах и не воображать себя настолько уж выше всех других смертных, язычников и прочих, если им свойственны в этой области кое-какие полубезумные представления. Вот Квикег, например, безусловно придерживается самых нелепых заблуждений относительно Йоджо и рамадана — ну и что же из того? Квикег, надо полагать, знает, что он делает, он удовлетворен и пусть себе остается при своих убеждениях. Все мои споры с ним ни к чему бы не привели, пусть же он будет и впредь самим собой, говорю я, и да смилуются небеса над всеми нами — и пресвитерианцами и язычниками, ибо у всех у нас, в общем-то, мозги сильно не в порядке и нуждаются в капитальном ремонте.