Леля боялась пропустить хоть слово и от напряжения перестала понимать, что он такое читает. Анкета? Опять анкета?
— …подлежит полной реабилитации за отсутствием состава преступления.
Леля не мигая смотрела на дырочку в стене. «Поздравляю вас», — услышала она. Военный встал и протянул Леле бумагу. «Спасибо», — машинально ответила она, с усилием оторвав взгляд от стены.
И вот она проходит мимо сидящих в приемной людей, открывает тяжелую дверь и выходит на улицу. Сначала — направо к метро, а потом — вниз по бульвару к Чистым прудам. «Поздравляю вас, — стучит в голове, — поздравляю вас». Она идет, торопясь, что-то гонит ее вперед, вперед. И вдруг — как током: Генриха реабилитировали! Оправдали! Нет, не оправдали, а признали, что ничего не было! Ничего не было, из-за чего стоило умирать, бояться, лгать собственным детям! Господи, какой день! Можно плакать, можно биться головой о чугунную решетку на Чистопрудном бульваре, но ничего нельзя изменить, вернуть. Все исчезло, превратилось в пепел, и вместо горсти пепла эта бумага в руках!
У Покровских ворот Елена Николаевна зашла в кондитерскую и купила пирожных. Девочки должны знать, что сегодня — праздник. Праздник! Но никого не было дома, когда она вернулась. Ирма позвонила и сказала, что останется ночевать у Гали. Галя — Ирмина подруга, вместе готовятся к экзаменам. Ирма теперь учится в фармацевтическом, на вечернем отделении, а работает в аптеке.
— Отца реабилитировали, — сказала Леля в трубку.
— Что? — не поняла Ирма.
— Ладно, потом…
Марта пришла поздно и, увидев на столе пирожные, захлопала в ладоши.
— Ой, а я так жрать хочу! — засмеялась она.
— Отца реабилитировали, — бесстрастным голосом сказала Леля. Ликование уже померкло в ней.
— Да? Как хорошо! — Марта схватила пирожное.
— Руки пойди помой, — сказала мать.
— Ой, мама, чего сегодня было! — торопясь рассказывала Марта. — Милка с Гришкой из второй французской ходили подавать заявление в загс. Смеху было!
Мила и Гриша — ее сокурсники по университету. В прошлом году Марта поступила в университет, и ее (вот что значит переменились времена!) приняли, несмотря на то что в анкете она написала про отца — репрессирован.
— Почему Милка, Гришка, почему — жрать? Почему в тебе столько грубости? — в голосе Елены Николаевны звенело отчаянье.
Из дневника Елены Гараи.
«25 февраля 1956 года.
Сейчас разбирала вещи и нашла этот дневник, совершенно забытый. Последняя запись от 13 июня сорок первого года. Боже мой! В другой жизни… Стихи Марты о Сталине. Показала ей, думала посмешить, а она расстроилась, говорит: «Мама, вырви эту страницу, какая гадость!» — «Да ты была маленькая!» — «Все равно гадость».
Это она, да и все мы под впечатлением XX съезда. Он сегодня закончился, а открылся 14 февраля, в день рождения Ирмы. Мне это кажется знаменательным…»
Широкое небо, еще не вполне весеннее, но и не зимнее, сыплет на город легкий снег, и он тает, не долетев до мостовой. На улице Фрунзе, бывшей Знаменке, скользко. Улица скатывается с Арбатского холма вниз к Моховой. Недаром — Моховая, мох, болото, низина. Веселый снег щекочет лицо, когда Елена Николаевна, запрокидывая его, смотрит на трехстворчатое — «итальянское» — окно над аркой. На чужой свет за чужими стеклами.
Здесь было их первое с Генрихом жилье. Здесь бывала счастлива, несчастна, но больше — счастлива. Тень счастья навсегда за трехстворчатым окном.
Никого из прежних жильцов в квартире давным-давно нет. Григорий Дмитриевич не вернулся, Дарья Петровна в войну умерла, а Маню родственники увезли куда-то под Серпухов.
Об этом рассказала лифтерша, все так же сидевшая на Своем стуле, покрытом стершимся от времени куском ковра, когда десять лет назад, вернувшись из эвакуации, Леля с Ирмой и Мартой пришли сюда.
— Под Серпухов, милые, под Серпухов, — пела лифтерша, — увезли Манечку, сердешную мою. А Григорий так и пропал в тюрьме…
Лифтершу все в доме ненавидели и боялись, подозревая, не без оснований, что она-то и есть главный соглядатай и доносчица. И ее же назначали понятой, когда приходили с обыском…
В такое время умудрялись быть счастливыми! А потом всех — всех! — разметала буря.
Как хочется рассказать Генриху про то, что их страдания теперь названы словами, произнесенными вслух, с трибуны. Необоснованные репрессии. Как хочется рассказать!
Вот пришла к старому дому, как к родной могиле. То, что Генрих понимал так давно и о чем она умоляла его молчать, говорила: «Перестань, подумай о детях!» — теперь обсуждают даже в трамвае. Необоснованные репрессии. Кто б мог предположить, что такие слова прозвучат когда-нибудь утешением!