Его друг, капитан-лейтенант Постельников, не покидает его ни на час и записывает в дневник ход болезни, чтобы потом передать этот дневник жене Торсена Ольге Петровне.
Как вообразить себе давным-давно бывшую жизнь с ее запахами, цветом и светом? Запах старого дерева… Свет керосиновой лампы в высоком стеклянном абажуре…
На дне одного из ящиков старинного секретера Юлия Рубеновна недавно нашла монетку 1893 года достоинством в 1/4 копейки.
— Посмотри, — сказала она дочери, — завалилась в щель монетка и пролежала чуть не сто лет.
Лизка, едва взглянув, чмокнула мать в щеку и умчалась, оставив за собой ветер.
— Куда ты так торопишься? — крикнула Юлия, не получив ответа.
С Лизкой в последнее время видятся редко. Некогда. Раньше матери было некогда, теперь — дочери.
Юлия подозревает неладное в Лизкиной жизни: то ли ссорится с мужем, то ли еще не ссорится, но уже чем-то другим — не домом — озабочена, увлечена. Естественно, мать узнает об этом последней, если вообще узнает…
В 1893 году деду Юлии исполнился двадцать один год. Он уже кончил курс и служил в Кронштадте. Мать, Ольга Петровна Торсен, купила для него ко дню рождения вот этот секретер красного дерева со множеством больших и малых ящиков, в одном из которых и обнаружилась позеленевшая от времени монета.
«…Мои сыновья такие большие и мужественные, что мне странно называть их мальчиками».
Ольга Петровна Торсен пишет другу своего мужа Юрию Дмитриевичу Постельникову через двенадцать лет после гибели Торсена:
«Как я рада была Вашему письму, дорогой Юрий Дмитриевич, так рада, что Вы и представить себе не можете!
Все мне кажется, что прошлое целиком куда-то провалилось, умерло для меня и я сама умерла для всех, кто меня знал прежде, но когда из этого далекого прошлого доносится какой-нибудь дружеский голос, как Ваш, — так тепло вдруг делается на душе и так хочется, право, поплакать над собою, и опять же хорошими слезами поплакать, от которых на сердце становится легче и спокойнее…»
Если бы ничего не случилось и грунт оказался бы прочным, как гранит, неужели Макашин все так же любил бы ее, восхищаясь тем, как она говорит, ходит, смеется?..
— Ты даже не представляешь, что ты для меня сделала, — сказал он ей однажды. — Ты меня раскрепостила.
— Как это? — удивилась она.
— А вот так. С тобой я становлюсь легким, как воздушный шар, и мне все нипочем.
Но когда все случилось, никто — и она тоже — не мог помочь. Во все последние разы, что виделись, он был угрюмым, замкнувшимся в себе человеком, обиженным и готовым обидеть любого, кто только попадется под руку.
— Я Михаила видеть больше не хочу! Ты, говорит, должности выслуживаешь. Представляешь? Выслуживаешь! Сволочь такая! После всего, что я для него сделал!
Что он такое особенное сделал для него? Сманил на Большой завод? Так это больше Макашину было нужно, чем Ильину. Ильин, останься он в Колпине, получил бы звание Героя. Макашин сам признался когда-то Юлии:
— Представляешь, сдернул я Михаила с места, а ведь ему Героя собирались дать.
— И ты это знал?
— Я это потом узнал, но мог бы узнать и раньше или, во всяком случае, догадаться.
Юлия Рубеновна входит в тяжелые институтские двери ровно в половине девятого, а рабочий день начинается в восемь сорок пять.
В вестибюле во всю стену — зеркало. «Пока на твоем лице не нарисованы твои бессонные ночи, это — молодость», — думает она, глядя на свое отражение: под глазами круги, глаза воспаленные, как при гриппе.
— Посмотри на свою морду лица, — говорит ей Лизка, — и перестань страдать о Макашине.
Юлии стыдно, что Лизка все видит, но сказать дочери: «На черта мне морда лица, если нет Макашина?» — она не может.
— Юлия Рубеновна, с Большого завода звонили. Просят прислать форму восемь.
— Кто звонил?
— Референт генерального.
Новый генеральный уже назначен. Говорят, он молод, четок, суховат, «без этих, знаете ли, макашинских страстей». И главное — безгрешен.
— Так что просили прислать?
Рабочий день начинается. Кому какое дело до бессонных ночей заместителя директора института? Даже странно, что у нее бессонница. Ей-то чего волноваться? Ее особое мнение по Большому заводу известно даже в Госплане. Если кому и следует волноваться, так это директору. Его-то уж определенно снимут. А ей-то чего волноваться?
7. МАКАШИН
…Разве ему было легко расстаться с Большим заводом? Такой кусок жизни… Куда от него уйдешь?
Николаенко этого не понимает. Сказал вчера, когда напоследок, на радостях, что наконец уезжают из Гамбурга, выпили в номере у Макашина: