Читаем Моченые яблоки полностью

Заглядывали в окна («Ужас, до чего неприлично», — шептала Ляля), что можно было увидеть в окнах? Старую жизнь? Семь пыльных и полных комнат, белый изразец голландской печи, знойные розы на крахмальной скатерти? Да нет же! Ничего нельзя было разглядеть в окнах. Начинались сумерки. Тогда любили друг друга. Да, да. Тогда еще любили друг друга, а теперь бывшая жена посидела из вежливости у постели и ушла по своим делам.

— О чем ты жалеешь? О суете?

Не Коле об этом спрашивать. Он из того же теста, вынь его из его жизни — черт знает что случится!

Все же стало легче, когда Коля вернулся. Просто оттого, что он здесь, рядом, стало легче. А помочь он ему не сможет, хоть и станет биться обо все углы. Архипов не сомневался, что Зариньш будет нажимать на все свои связи, будет стараться что-то изменить, но как изменишь, как вынешь из памяти этот разговор в кабинете у Филимонова?

«Есть мнение, что ты стал работать хуже». Как стыдно, что он это слышал. И все еще продолжает слышать. Каждый день продолжает это слышать…

Прошел месяц, и наступил день выписки. С утра нянечка принесла в палату брюки, пиджак, пальто — все то, в чем он сюда приехал. Накануне мать привезла ему чистую рубашку, носки и даже зачем-то галстук.

— А галстук-то зачем? — засмеялся он.

И мать, увидев, что он засмеялся, расплакалась.

— Ты чего? — испуганно спросил Митя. Мать редко плакала, почти никогда. — Ты чего?

Домой ехали в машине, которую прислал Коля. Сам он приехать не смог: вызвали на коллегию в министерство.

Мать уже не плакала, своим всегдашним густым и как будто сердитым голосом, сидя рядом с шофером, делала ему указания, как надо ехать.

В детстве Митя боялся матери, потом это прошло. Потом ему стало ее жалко. Жалко за то, что ее никто не любил. В детстве это не казалось странным: он сам ее не любил, только боялся. Когда она вечером приходила домой, что-то сжималось в нем от страха. Непостижимым образом она догадывалась обо всех его провинностях.

— Опять сахар ел? — гремело из кухни.

Как она могла догадаться, что он ел сахар, ведь его почти не убавилось в высокой жестяной банке из-под монпансье?

Иногда, взглянув на него в дверях, она спрашивала:

— Ну что, двойку получил?

Он действительно получил двойку, но собирался это скрыть. Никогда ничего не удавалось скрыть. Эта жизнь на виду, в которой у него не могло быть никаких тайн, делала его издерганным, утомляла. Он отдыхал только в лагере. Многие мальчишки не хотели ехать летом в лагерь, говорили: «Ну его, там живи по режиму, а не так, как хочется». Это его изумляло. Как можно не хотеть в лагерь? Лагерь был свободой, именно там он мог жить как хочется.

Позже, гораздо позже понял, что мать была одинока, несчастлива. Должно быть, боялась, что не воспитает сына без отца как надо, оттого была строга не в меру, а от одиночества — неуживчива, неулыбчива с соседями. Все это понял, когда родился Алешка, и мать, не скрываясь, полюбила его без памяти, все ему разрешая, сторожа каждое движенье, каждое желание. С Алешей становилась такой, какой ее никто никогда не видел.

— Ну что, опять двойку получил? — спрашивал он сына, приходя с работы.

Мать, как орлица, кидалась защищать внука.

— Ну и что — двойка? Подумаешь, двойка! Он исправит. Правда, Алешенька?

Однажды, когда Лешка был еще маленьким, Митя и Коля услышали, как в соседней комнате Нина Константиновна, урезонивая внука, сказала ему: «Не съешь апельсин, не будешь смотреть телевизор».

Коля тогда смеялся, уверял, что Нине Константиновне надо выдать патент на изобретение формулы современного воспитания.

По всему из Лешки должен был получиться эгоист, избалованный до крайности, а он хороший мальчик. Все же, видимо, даже вот такая неуемная любовь не может никого испортить, потому что — любовь…

Машина въехала с Садового кольца на улицу Воровского и промчалась мимо переулка. Дмитрий Федорович посмотрел в правое стекло на дом, в котором когда-то жил. Да не когда-то — совсем недавно. А кажется, что давно-давно…

— В один прекрасный день вы обнаруживаете, что молодость прошла и от всей шумной жизни, когда она откатилась, осталось…

— Ничего не осталось.

— Ну почему же? Кое-что осталось. Например, жена, впрочем, простите, я забыл, что вы разошлись.

— Да ничего. Ведь мы не именно обо мне говорим?

— Разумеется, нет. Мы говорим вообще.

Они сидели друг против друга в старых кожаных креслах, которые стояли в квартире еще тогда, когда здесь жил Митин дед, ботаник, профессор Московского университета, а его сын, Митин отец, строил Турксиб и писал оттуда домой восторженные письма, но дома своего, вот этих старых кресел, и застекленных полок с книгами, и дерева — американский клен — перед окном, посаженного им, он больше никогда не увидел, потому что умер там, на Турксибе, в двадцать девятом году от дизентерии.

Кто-то написал профессору Архипову: «У вашего Феди есть сын, Дмитрий, он родился через месяц после Фединой смерти. Жену зовут Нина, он не успел с ней расписаться». И старик поехал в Семипалатинск, разыскал Нину и уговорил ее, умолил перебраться с Митей к нему в Москву.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже