— Я ему что, служить буду? — спросил Михра почти беззвучно, одними губами.
— За ним сила. С ним теперь воля богов.
— Он мой народ бьет. Он луга мои топчет. Я думал, мне убить его суждено… вот это… — И Михра посмотрел на перстень, — Что еще может значить кровавая капля эта?
— Ты не Модэ должен убить. Ты другую кровь прольешь…
— Другую? Чью? Чью? — проговорил Михра, прежде чем забыться окончательно.
Его разбудили, выволокли на свет, и свет был невыносим. Его привязали к тележному колесу, и облили водой.
— Денег хочешь? Табуны хочешь? Женщин хочешь? — спросил Модэ, наклонившись над еле живым великаном. За спиной царевича ходили какие-то тени, среди них Караш…
Михра с трудом приподнял голову и проговорил на языке хунну:
— Есть хочу. И пить…
Вот уже две луны жили молодые волки в отряде Салма. Разбойники пришли на зимнюю стоянку, на холмы до боли знакомые Ашпокаю. Здесь, на этих холмах, у березовой рощи встретили они в первый раз ашавана, здесь в одной из хижин отлеживался Михра, раненый, казалось, смертельно. Все изменилось теперь — отряд встретили пастухи, сторожившие овечьи отары, хижин стало куда больше, во дворе прибавилось коновязей.
Старшие разбойники все были бывалыми караванщиками, — согдийскими и бактрийскими купцами, «перекати-поле», как звал их Салм. Многие владели копьем, и луком не хуже хуннских батыров. Иные говорили на степных наречиях дурно, и общались все больше с Салмом, — а он-то был неплохим толмачом и мог говорить и ругаться на семи языках, как на родных.
Стая молодых волков медленно срасталась с отрядом Салма, волчата вытянулись и возмужали, и их невозможно теперь было отличить от других молодых разбойников. Атья, тот и вовсе стал своим, — он взял начало над всеми сиротскими душами, которых в отряде Салма было целых два десятка. Были здесь и девчонки — худые умелые лучницы, лютые до боя. «Уж не знаю даже— вздыхал на то Атья. — Я думал всегда, что бабье дело — войлок валять, а эти — туда же, на коня, да в бой! Лихое время». С лучницами Атья обходился так же, как и с парнями — строго и сухо, бойкие молодые волчицы посмеивались между собой, но слушались.
В первые же дни на зимней стоянке не стало Инисмея. Давно все ждали, когда он уйдет — не было сил смотреть, как сидит он в стороне, ест забившись в темный угол, как спит вдалеке от очага, завернувшись в свою потертую накидку. В одно утро он просто исчез. Ушел без огнива, без ножа. Осталось от него немногое: у коновязи стоял мерин да висела еще на одной из березовых веток зашитая заячья шкурка. В ней таилось настоящее, запретное имя Инисмея. Шурку тут же сожгли, и значило это, что Инисмей сгинул — вместо него по земле ходил теперь другой человек, без имени и души, но и он, безымянный, пропадет скоро — растворится в степи.
Соша молчал несколько дней, сторонился других, но потом как будто стал прежним. Он давно простил Инисмея в сердце своем, но понимал: Инисмей ушел, потому что так нужно. Степняк не может быть трусом. Трус не должен жить среди походных костров.
Странного племени были эти вольные степняки, сиротского, проголодавшего, промерзшего до костей. Тянулись за ними дети — безродные, бездомные. Ашпокай помнил, как подобрали они одного пастушка на разоренном пастбище. Он лежал возле мертвого быка и плакал. То был великий бык, с черным, как сажа, еще теплым боком. Бактриец Салм подошел к пастушку и стал гладить его по растрепанной голове, как щенка. А мальчонка, глотая слезы, рассказывал. Говорил он, как пришли на пастбище хунну, как бросились наутек старшие пастухи, а хунну стали угонять коров. Как решили забить черного быка, быка-отца, а он, пастушок самый малый, самый глупый, встал перед быком, заслонил грудью солнечные дуги его рогов, и кто-то из хунну ударил его, пастушка, кулаком по груди и бросил к ногам быка, но тот не стал его, малого топтать, отступил и загудел на врагов. Хунну испугались, и стали пускать в быка стрелы, и когда тот припал на одно колено, старший хунну подошел и ударил чеканом в широкий живой висок его. А пастушок лежал и не шевелился, чтобы хунну приняли его за мертвого.
Много было таких пастушков у Салма под крылом.
***
— Эй, прохвосты! Конокрады! Степная падаль! — кричал Модэ, поигрывая плеткой. — Мы поймаем сегодня хоть одного зайца?
Темник был весел теперь — к нему вернулся старый воробей Чию. Как-то вечером он просто пришел к шатру царевича и завел чудную песню на языке Поднебесной. Модэ сначала рассердился на старика, велел высечь, но тут же передумал, отменил прежний свой приказ и стал расспрашивать его. Потом оба взнуздали коней и умчались куда-то в степь. Вернулись утром, и Модэ был молчалив и задумчив. Говорили потом, что он встречался в степи с мятежными князьями-ванами из Поднебесной. Будто бы они захотели иметь с хунну общее дело против правителя Хуан-Ди. Знающие люди в степи говорили так: «Дракон Хуан-Ди скоро издохнет — вместо него придет другой дракон с железным сердцем и железными зубами».