Мифологический контекст дает возможность рассматривать этот символ как мифологему, которая по наименованию отсылает к мифологическому, а романно-изобразительно — к «настоящему». У Голдинга этот образ обретает индивидуально-художественное воплощение, связует (одновременно в прямом и переносном смыслах) «зверя» — темное, иррациональное начало — и «мух», которые (пишет в «Энциклопедии символов» Г. Бидерманн) «рассматриваются в символическом аспекте негативно, но с возможностью ослабления этого нюанса посредством совершения обрядов»[109]
. Мифологический аспект голдинговского «повелителя мух» (и нужно отметить, это не единственная мифологема в романе) не только вносит новый смысловой оттенок — извечности зла. Он раскрывает мифологический характер притчевой формы Голдинга. Поскольку, как пишет В. Тайгер, ссылаясь на интервью писателя с Фрэнком Кермодом в 1959 году, Голдинг признавался, что хотел бы, чтобы «его романы рассматривали скорее всего как мифы, нежели как притчи». И автор «Повелителя мух» добавлял при этом: «Я думаю, что миф мудрее и многозначнее притчи. Я воспринимаю притчу как проявление творческого дара, тогда как миф — нечто сущностное в самом первоначальном смысле бытия, ключ к существованию, смысл жизни и всеобщий жизненный опыт»[110].Притча не анализирует, а лишь констатирует, художественно воплощает явления. Голдинг же соединяет романное начало и притчу. Поэтому его образ-символ, с одной стороны, тяготеет к «исследованию» природы зла (вернее, одного из его проявлений), с другой, как то свойственно притче, обобщенно воплощает непостижимую тайну и вечность «зла».
Коренящаяся в человеческой природе тайна зла имеет для Голдинга закрепленность в христианской идее первородного греха[111]
. С этой тайной тайн, со стремлением приблизиться к постижению ее иррациональной сложности соотносится избранная писателем форма притчи. В сплаве условно-иносказательного и реально-достоверного, во всеструктурном охвате притчей романного произведения, в многоосмысленности и беспредельности символов, образующих сцепление смыслов и формально-иносказательную конструкцию, «Повелитель мух» — «новая притча». Одновременно она традиционна. Уверенный в том, что «выдумщик притч дидактичен, хочет преподать моральный урок»[112], Голдинг продолжает традицию библейского «рассказа с нравоучением». Выделяя в своих «метафорических воплощениях», как осмысливает С. Рушди своеобразие притч Голдинга, «мораль как особый аспект произведения»[113], автор «Повелителя мух» дает сложное и изощренное толкование, рожденное трагическим сознанием ХХ века, «существа человеческого», будучи глубоко убежденным, что только в самопознании — надежда и спасение человека.И одновременно Голдинг-художник всем своим творчеством выкристаллизовал особую прозаическую форму — роман как притчу. Способ ее возникновения и существования — многоуровневый художественный синтез
, явный в синкретизме романно-повествовательного, изобразительного, психологического и притчево-выразительного, символического, пародийно-травестирующего, конечно, в единстве традиционно-жанровых свойств и обновленно-параболических.Гуманистической озабоченностью, ракурсом проблемы зла — человек в столкновении со злом в мире и в самом себе — роман У. Фолкнера «Притча» (1954) близок «Повелителю мух» Голдинга. Соприродны эти произведения параболической романной формой, разноструктурность которой в ХХ столетии обнаруживается в разной художнической работе с ней Фолкнера и Голдинга.
Роман «Притча» не случаен в творчестве Фолкнера, хотя и стоит особняком в его писательском наследии. К нему привела логика художественного познания мира и человека. Как заявлял сам Фолкнер в одном из интервью, его стремление к «наиболее всеобъемлющему и проникновенному выражению своего понимания жизненной правды» воплотилось в попытке выразить с наибольшей наглядностью свое итоговое понимание истины[114]
. Ее суть Фолкнер сформировал в речи при получении Нобелевской премии по литературе в 1950 году: «Я отвергаю мысль о гибели человека… Я верю, что человек не просто выстоит, он восторжествует. Он бессмертен не потому, что никогда не иссякает голос человеческий, но потому, что по своему характеру, душе человек способен на сострадание, жертвы, непреклонность»[115]. По времени совпадающая с работой писателя над «Притчей», эта речь — в ее гуманистической сути, идее человека — непосредственно связана с романом Фолкнера, который, как постоянно отмечают многие исследователи, и публицистически, и художественно, и образно-иносказательно воплотил свою «веру» в этом произведении[116].