Таки на первых порах, в подготовительный период — похоже да, полезно. Ты перестаешь бояться слова — навсегда. Какой на хрен страх чистого листа?! Ты всегда готов измарать его в мгновение ока. И когда с наслаждением медлишь над первой фразой — ты готов родить и сбросить их сотню, но слушаешь нутром музыку сфер и добиваешься, ищешь, ждешь единственно верного звучания. А глину, болванку, черновик для последующих обработок и переписок — готов гнать с пол-оборота.
Ты готов писать без перерыва — наслаждение, и трудность даны тебе, в одном флаконе, чтоб из всех возможных вариантов текста избрать и выдать — идеальный, единственный, адекватный внутреннему слуху.
Короче. Грубое, но неограниченное управление писанием во исполнение поставленной задачи. Вот что дает газета. Может дать, если там понимают дело.
А в «Скороходе» — мы понимали. Вчерашние звезды филфака и завтрашние издатели, главные редакторы, писатели и переводчики. Мы просто были — без прописки, или без партийности, или с разводом, или не с той национальностью, не члены Союза журналистов — мы тормозились советской жизнью, и в этом торможении собирались к дальнейшему проскоку через бутылочное горлышко родного «Скорохода». Если б не анкеты — все бы лудили центральные газеты: мы работали по асам. Все отраслевые призы, кубки и грамоты в своем разряде мы держали на стенах редакции — к гордости фирмы.
Писание на нефальшивом профессиональном уровне становится полностью управляемым тобою процессом. Подконтрольным. Вот чему научается приличный газетчик.
…Потом приедается. Уходит новизна. Нет новых открытий. Кайф улетучивается, оскомина густеет и вязнет. Повторение. Тошнит.
Я вынес девять месяцев. Десять лунных. И дорога родила меня обратно.
— Откуда ты?
— С улицы, — сказал Гаврош.
И еще одно осталось на память. На всю оставшуюся жизнь.
— Ты вникаешь в тему до тех пор, пока не узнаёшь о ней все, — внушали и открывали мы очередному пришедшему. — Если ты пишешь — в объеме своего материала ты должен быть самым компетентным из всех. Они — каждый на своем шестке, а ты — должен знать все смежные узлы и вопросы, ты уясняешь проблему во всех связях! И вот когда ты абсолютно компетентен — тогда ты пишешь! И никто не должен уличить тебя в любой неточности или незнании. Тогда ты журналист. И еще.
— Ты можешь писать любую бредовую фигню. Доказывать победу трезвости в районном вытрезвителе. Но делать ты это должен так, чтобы никто не мог усомниться ни в одной твоей фразе. Ни в одной детали. Ни в одном приведенном тобой факте. Ты никогда не врешь ни слова! Ты оперируешь только правдой. Ты выбираешь из нее то, что тебе надо, и компонуешь это так, чтоб получить искомый вывод. Штампы и банальности — ну, это неуважение к себе, это плебейский класс: это не здесь. Человек должен прочитать и сказать: сука, но ведь это на самом деле так! И последнее.
Тебя перестает удивлять, что слово — это дело. С которым считаются и за которое платят. Которым можно снять начальника фабрики, лишить премии какую-то службу или ткнуть так, чтоб заставить дать человеку квартиру. С тобой считаются, и ты смотришь по сторонам на полголовы выше безгласных.
7.
И очередная слякотная ленинградская осень сменилась очередной слякотной ленинградской зимой. И дом, где я был прописан, но не жил ни минуты, согласно платной договоренности, расселил под предлогом и по причине капремонта райжилотдел. И я срочно оформил развод (реальный) брака (фиктивного), и за деньги (реальные) получил подпись жены бывшей (фиктивной), что она не возражает против выделения мне отдельной жилплощади при расселении дома. Вот так в брежневском Союзе покупались комнаты. На уровень семьдесят пятого года в Ленинграде — семьсот рублей за среднеобычную комнату в среднеобычной коммуналке.
Я влез в долги и снова стал голодранцем. Зарплата сто сорок.
К Новому году я получил ордер и прописался. И купил туда тахту. И житье в Питере на птичьих правах кончилось. И наслаждаясь счастьем своей крыши над головой, я бросил работу к черту. И вот тогда рублей и копеек не стало вовсе.
В суперцентре, на улице Желябова, между Шахматным клубом и универмагом ДЛТ, во дворе, верхний высокий четвертый этаж без лифта, сразу за входной дверью при начале коридора, у меня было восемь квадратных метров. Высокий потолок, большое окно, вид на крыши и рифленая железная печь в углу. Облегчение. Предвкушение. Покой. Уверенность.
Мне двадцать семь. И у меня есть — в Ленинграде! — дом; свое жилье; угол; база; площадка; запасной аэродром на все случаи жизни. Только бездомный поймет это счастье. А уж СССР и вовсе не был приспособлен для одиночек, не желающих трудиться десять-пятнадцать лет на непокидаемом советском предприятии, чтобы получить жилплощадь, право на которую надо было еще отвоевать в комиссиях, и встать на очередь, и не вылететь из нее за пьянку или прогул, а вперед тебя будут совать блатных и нужных, и получишь ты на полпути к пенсии комнату в хрущобе на дикой окраине.