Я сваливал в пампасы. Вид печатного слова был мерзок и чужд. Друзья втискивались на отвальную, и радовались соседи, что весь год я живу анахоретом. Однажды в поезд меня просто вложили.
К первому октября кружился желтый лист, сквозной воздух пах студеной водой и железом трамвайных рельс, и тоска северного угасания давно сменилась счастьем начала сезона. Это твой город, и твои друзья, и твой дом, твоя свобода и любимое дело жизни.
Я пил и раскручивался неделю, медленно настраиваясь к работе, как будто где-то внутри начинала подавать звук скрипка в оркестровой яме.
И садился однажды днем, после расслабленной прогулки и неопределенных размышлений, за стол. Было большим удовольствием фиксировать, как появлению тепла в кистях рук отзывается шампанское покалывание прохладно-свежего подъема в груди.
И оказывалось, что я, блаженно предвкушающий над чистым листом и рукописью сбоку, ни черта не вижу чего ж там исправлять, и так нормально и хорошо, и вообще я не могу написать ни фразы!.. Но я уже знал, что через пару часов это начнет проходить, а недели через две исчезнет вовсе.
Весь первый сезон я перепечатывал рукописи на, стало быть, одолженной машинке. Я брал ее на месяц в октябре и отдал насовсем в мае.
С работ двести пятьдесят на машинку я отложил жестко. Поехал в комиссионку на улице Некрасова и наладил контакт с продавцом. Купить-"достать" новую машинку было сложно: дефицит. Все по блату, и неизвестно когда поступит новая партия. А в комиссионке можно было и сразу, и принести могут в любой миг, и дешевле намного, если старая.
«Москва» стоила двести двадцать, «Юнион де люкс» двести пятьдесят, «Эрика» — двести семьдесят. Это новые. Которых не было.
Продавец позвонил буквально через неделю, и соседка постучала в стенку и позвала меня к телефону.
На полках магазина стояли огромные конторские электромашинки и пара раздолбанных «Ундервудов».
— Если вас это устроит, — без уверенности сказал продавец и выставил на прилавок футляр с ободранными углами. Замок щелкнул, и я щелкнул.
Я полюбил ее с первого взгляда. Это была прошлых лет «Олимпия» — черная, лаковая, ладная, компактный металл. Лишь стертая спереди краска под клавишей интервала говорила о рабочем стаже.
Я заправил лист и потарахтел — свободный, но плотный ход, без этой пластмассовой и жестяной расхлябанности и люфта. И шрифт не выношен, и нигде не западает и не заедает.
— Беру, — сказал я, хотя понял это сразу. — Сколько?
Она стоила всего сто сорок. Я экономил минимум шестьдесят рублей — вниз от двухсот, меньше которых подходящая машинка стоить не могла.
— Сколько я вам должен? — чуть тише и чуть подавшись на прилавок, спросил я.
Продавец, молодой пацан лет двадцати четырех-пяти, с долей неловкой вины пожал плечами:
— Ну, за такую, я даже не знаю, мне самому неудобно. — Он подразумевал, что машинка старая, вышедшая из обихода, как бы он неликвид предложил мне на посмотр, и деликатная совесть не позволяет брать сверху. Я предварительно говорил, что четвертак с меня за подходящую портативную: отложить и позвонить. Но «Олимпию», «Колибри» и «Ремингтон» не называл.
Он показал откровенную удовлетворенность десяткой сверху, и я повез машинку домой. Она была почищена и смазана.
Обследование под настольной лампой выявило марку изготовителя:
«Народные Предприятия Роберта Лея Лейпциг русский шрифт для восточных территорий 1942».
III Рейх делал хорошие механизмы. Это была сталь, подклеенная для звукоизоляции сукном. Тонкая рама сталистого чугуна. Предельной простоты и надежности лентопротяжный и регулировочный узлы. Автомат шмайссер. Ее можно было выбросить с четвертого этажа на асфальт, поднять и печатать дальше.
Модель «Олимпия Элита».
У нее обнаружился только один дефект: клавиша возврата каретки на один знак — через семь раз на восьмой возвращала назад на два знака, и ты рефлекторно лудил букву на уже запечатанную раньше. Это в одной шестеренке был сломан край зубчика. Потом я по большему усилию на клавишу и более звучному стуку каретки механически определял двойной возврат и тут же пускал каретку на знак обратно.
Я купил для нее веретенное масло, жесткую кисточку, пузырек ацетона, вату и постриг зубную щетку: смазывать, мыть и чистить шрифт. Пара крайних букв были у нее расположены непривычно. Я начал печатать на ней с одной страницы в час! Через месяц две, к концу сезона четыре, через пару лет шесть. Быстрее не научился — когда пишешь так медленно, к чему суета?
Это был почти член семьи. Домочадец. Домашнее животное.
Тридцать лет я печатал на ней все, что вообще выходило готового из моих писаний. За тридцать лет у нее однажды сломался рычажок литеры "и", и еще раз просела каретка. Одна неполадка в пятнадцать лет.
Черновики я писал и правил от руки, и тогда переставлял машинку на широченный подоконник — прямо за левый локоть.