На площадке наружного подъезда, ступеней с десяти, мы подхватывали его и, подняв высоко над головами, так что он лежал совершенно горизонтально, таким образом сносили с лестницы в сани. Однажды один из нас, Б., школьник большой руки, похвастался, что когда мы понесем государя на руках, то он щипнет его.
Зная грозный характер государя, не щадившего никого, когда рассердится, многие советовали Б. не пускаться в такое слишком опасное предприятие. Но добрые советы товарищей не подействовали, а перспектива опасности, может быть, еще более подтолкнула его. Дело только в том, что, когда мы в этот раз несли государя, он громко сказал:
– Кто там шалит, дети?
И потом, когда уже сел в сани и мы застегивали полсть[368], он погрозил пальцем и прибавил:
– Вперед будьте осторожнее.
Значит, Б. исполнил свое намерение. На его счастье, государь в этот раз был в добром расположении духа, а не то Б. рисковал бы попасть в солдаты или поплатиться как-нибудь еще хуже.
В Гатчинском институте одно время в числе других преподавателей французского языка был некто Ферри де Пиньи, очень умный и остроумный француз, бывший большим приятелем моего отца. Этот Ферри был приглашен по контракту, на каких-то особых, очень выгодных условиях, которые дали ему возможность купить очень хороший деревянный дом и выстроить другой, каменный.
Когда срок его контракта окончился, Ферри переехал в Петербург, так как из двух его сыновей старший, Эрнест, был в университете, а младший, Евгений, в академии художеств. Я в это время был уже в инженерном училище.
Уезжая из Гатчины, Ферри предложил моему отцу заведовать его домами, с тем, что в вознаграждение за этот труд я буду ходить по субботам на воскресенье в отпуск к Ферри, с сыновьями которого, в особенности с младшим, я был дружен. Эта сделка всех устраивала как нельзя лучше, и я, во все время моего пребывания в училище, постоянно проводил воскресные дни в семье Ферри, уезжая домой в Гатчину только на праздники Рождества и Пасхи, да после лагеря в августе.
У Ферри в Петербурге был большой приятель, старик Ладюрнер, придворный живописец Николая Павловича, живший в самом здании академии художеств.
Этот Ладюрнер был уже старик, довольно высокого роста, очень тучный, веселого характера, большой шутник и человек совершенно своеобразный в своих привычках. Он был холост и держал кухаркой и домоводкой чухонку Христину, такую же толстую, как сам, и которая обращалась с барином своим совсем по-домашнему, то есть не признавая никакой дисциплины и никакой власти над собой.
Но она в то же время не употребляла во зло добродушия Ладюрнера и заботилась о нем с чрезвычайным вниманием.
Нужно заметить, что чухонка Христина имела некоторое право держать себя не так, как держат себя обыкновенно кухарки. Дело в том, что она была большой мастерицей в кулинарном деле и приготовляла Ладюрнеру такие завтраки и обеды, каких не смастерят и лучшие повара.
Мне случилось раза два или три есть у Ладюрнера, и действительно я не припомню, чтобы ел где-нибудь вкуснее, чем у него. Но еще и не в этом была сила Христины, а в том, что ее произведения удостоил пробовать сам государь, чем она всегда очень гордилась.
Действительно, государь, совершая свои прогулки, заезжал или заходил иногда в мастерскую Ладюрнера посмотреть его новые работы. Случалось ему заставать Ландюрнера за завтраком и за обедом, и в таком случае государь не только пробовал подаваемые блюда, но вплотную завтракал, сидя за столом старого художника, которого очень любил. Я об этом слышал не раз от Ферри, а потом мне привелось и самому быть свидетелем подобного случая.
Произошло это вот по какому обстоятельству. Государь заказал Ладюрнеру написать церемонию присяги великого князя Константина Николаевича. Случилось, что в это время Ферри пригласил как-то Ладюрнера к себе обедать в воскресенье, когда и я там был. За обедом в разговорах коснулись вопроса о новой картине.
Говоря о ней, Ладюрнер обратился, между прочим, ко мне с просьбою в следующее воскресенье зайти к нему в мастерскую, чтобы списать с меня обмундировку инженерного училища, так как воспитанники военно-учебных заведений принимали участие в церемонии присяги.
Я охотно согласился и в следующее воскресенье отправился к нему утром, тотчас после кофе. Ладюрнер написал меня на картине, в строю инженерного училища и за этою работою провел время до своего завтрака.
Только что толстая Христина постлала скатерть на стол, как вдруг дверь мастерской отворилась и в ней показалась величественная фигура императора. Неожиданность его появления так подействовала на меня, что я не нашелся ничего лучшего сделать, как встать за полотно одной картины, стоявшей на полу. Государь не успел меня заметить и прямо подошел к Ладюрнеру.
– Bonjour, mon viex! – сказал он. – Comment sa va-t-il?[369]
– Tres bien, sir[370],– ответил Ладюрнер, поднявшись с табурета и кланяясь.
– Картина, как вижу, подвигается, – продолжал государь по-французски же. – Очень хорошо. Теперь ты инженерное училище пишешь?
– Точно так, государь.