Его звали Петер. Он играл на аккордеоне и пел! Аккордеон был самым модным тогда инструментом. Когда я услышала, как поет и играет Петер, я «заболела». Вот вернется с фронта мой папа, купит аккордеон для «любимой дочурки», и я тоже буду петь и играть! Но я пойду еще дальше! В самых эмоциональных местах песни буду отбивать «чечеточку»! А? Все одновременно — и петь, и играть, и танцевать| Вот это будет номер! Он будет. Обязательно.
А пока я ходила каждый день в кафе к маме. Я ждала Петера. Он был красивый. На редкость. Высокий, изящный, артистичный, элегантный... Одет в коричнево-бежевой гамме: клетчатый пиджак с накладными карманами и хлястик сзади; брюки коричневые в широкую бежевую полоску. Волосы светлые, длинные, волной — совсем не по моде, но это придавало его лицу загадочность и романтику. А глаза большие, печальные... бежевые.
В кафе он появлялся шумно. Своим голосом перекрывал голоса посетителей. Входил всегда с одной и той же своей фразой: «Та, чево там!» Над этой фразой я часто раздумывала. Что она означает? Может, «чего нам бояться?» Он ее произносил часто. Смысл слов «та, чево там» всегда был разным. Когда он в ходи в кафе, все ждали от него чего-то, все притихали, улыбались.
При Петере всегда находился его болельщик, поклонник — человечек маленького роста, с внешностью, о которой всегда говорят «стертая». Ходил человечек постоянно в поношенном, засаленном плаще, а на голове — немецкая солдатская шапочка с козырьком. Как только Петер входил роскошно в кафе, туда же с аккордеоном шустренько прошмыгивал человечек. А пока Петер здоровался и раскланивался, посылал Швабре воздушные поцелуи, человечек готовил аккордеон к «работе». Он его вынимал из черного футляра, ставил на стул и прикрывал зеленой суконкой.
У моего папы тоже была такая подстилка, только не суконная, а плюшевая, мягкая, и не зеленого цвета, а бордового. Он ее называл «бархамоткой», ее подкладывал под баян — на колени, чтобы брюки не терлись. А когда «отдыхав», он «етую бархамоткую» прикрывал его — чтобы «инструмент" не пылился.
Этот человечек, быстро сделав приготовления, незаметно уходил в дальний угол и там тихонько сидел, никак себя не проявляя...
С утра в кафе были в основном наши. Те, кто удачно торговал. Здесь ходили споры, торговые сделки. Часто две сцепившиеся руки разбивала третья. Бродяг и пьяниц сюда не пускали. Тут собирался «деловой цвет» нашего базара.
А днем появлялись и немцы, в основном младший офицерский чин. И когда входил более старший по званию, то младший по чину вскакивал и после «хайль!» торопливо расплачивался и исчезал.
Когда в кафе входили немцы, все менялось. Притихала русская речь, вдруг с еще большей силой гремело: «Та, чево там!» — и вступали звуки аккордеона. Про таких смелых мой папа говорил: «Ему хоть хрен по деревни, ничёгинька не боится...» Немцы немели от наглости... А может, так и надо? черт не поймет этих русских... И они начинали с повышенным вниманием слушать песни на русском языке. Как прекрасно пел Петер! У него был густой лирический баритон. После песни немцы иногда протягивали Петеру крупные немецкие купюры.
И вот тут-то, как из-под земли, выныривал стертый человечек. Он сам собирал деньги в немецкую шапочку, подобострастно и угодливо улыбался, благодарил по-русски, по-немецки, и подсаживался поближе к немецкому столику, переводил то, о чем пел Петер...
У меня было свое место, свой наблюдательный пункт. Напротив зала — маленькая посудомойная комнатка. И если присесть на корточки, на кастрюле или на ведре, то из-под прилавка просматривалось все, что происходило в кафе. Главное, вести себя незаметно, не бросаться Швабре в глаза, чтобы не выгнала. Иногда затекали руки и ноги от неудобной позы, но я часами могла сидеть, опустив голову вниз, чтобы ничего не пропустить. Ведь там в зале пел Петер.
В глазах Петера блестели слезы. Иногда они даже скатывались по щекам. И тогда я в своем углу плакала вместе с ним. Мне было жалко любимую черемуху, которая обязательно отцветет. Было очень жалко себя, что сижу на кастрюле в углу и пропадаю напрасно. Ведь никто не знает, что я тоже пою. Если бы мне только разрешили! Я бы всех «разжалобила». У меня бы тоже плакали...
Зато дома, перед нашим шкафом с «волнистым» зеркалом, я выбирала «выгодный ракурс» — так, чтоб глаза попали «в волну» и стали в три раза больше, а нос стал «носиком» — в три раза меньше, и уже тогда пела про любимую и про черемуху, пока слезы и сопли не заливали все лицо. И тогда довольная собой, усталая и счастливая, шла на улицу гулять или в кафе... к Петеру.