В руках у нее была тарелка с яблочным тортом, нож и вилка. Она поставила тарелкуку на стол, отодвинула букет шиповника, потрепала меня по затылку. Я кивала, улыбалась, а когда увидела нож и вилку, сказала, что могу торт съесть и руками — "Зря вы беспокоитесь». Она вышла к гостям. В передней было темно. Свет шел сверху из окна в комнате.
Я сидела, смотрела в стену и ничего не видела. Даже запаха торта не чувствовала. Обыкновенный пирог. Я вышла... не плакала... все омертвело...
«Тогда» начиналось то, чего я так боюсь и сейчас. Все неестественное и фальшивое, вежливые и красивые слова, в которых нет правды и к которым не придерешься, — эти слова расточают каждому, ничего не чувствуя, пока от тебя есть польза, — это все не мое. Я это ненавижу. Если потом на улице я встречала кого-то из той семьи, я проходила мимо, как будто мимо столба или дерева. А они вежливо кивали, здоровались... А потом перестали.
Так случилось, что потом мы с Ларой учились в одной музыкальной школе, только у разных педагогов. Но тогда, в четырнадцать лет, я точно знала, что «научиться петь и играть» — невозможно. А «божий дар»??
КУКОЛКИ
Мои «влюбленности» в конечном счете всегда приносили мне только боль. «Надо научиться всегда быть одной, и тогда не придется мучиться и разочаровываться" - так я себе внушала. И на первых порах от этого решения было легко и все получалось. Но только на первых порах. А потом... Проходило время, и я опять не могла жить без людей, без отдачи, без «влюбленности». За это время накапливались силы для любви, и «объект» находился сам собой.
Весной и летом я всегда душевно болею, больше, чем зимой. Зимой холодино, я мерзну. А весной выходишь в мир — солнце, зелень, тепло, и почему-то заливает беспричинная радость, все вокруг и ты сама пронизана насквозь фантазией и оптимизмом. И все это обрушиваешь на «объект», хочешь с ним разделить все это, а «объект» или не понимает тебя, или бессилен выдержать то, что ты ему предлагаешь. Или у него просто другая «группа крови»...
И когда я — в какой уже раз — вновь оставалась на мели, сидела и горько переживала свое очередное поражение («Все! это уже точно все! Не-ет, теперь-то это точно конец...»), мой папа плакал со мной и утешал: «Не, дочурочка, не выйдить в тебе, по себе знаю, усе вже знаю... Не выйдить... Вот так, детка моя...»
Но если делать сознательный отсчет этой моей перманентной боли, то все началось тогда — летом 1943 года. Те дни, те недели я не вспоминаю, а «ощущаю» — как при воспоминании о травме ощущаешь вдруг физическую боль и страх, что это может повториться. И тогда все оглядываешься и оберегаешь себя от возможного повтора.
Теперь я знаю и что такое физическая травма. Мои душевные травмы много опередили физические. Но начинаются они абсолютно одинаково. Они не начинаются, а обрушиваются на тебя. А ты в это время готовишь себя к другой жизни, существуешь на другой волне...
Я стояла с букетом, в платье, с бантом на голове. Я была очень счастливая, я была уверена, что сегодня я «выделюсь», буду петь, всем, всем понравлюсь. Так начиналась душевная травма.
В 1976 году, четырнадцатого июня, я стояла на льду, на коньках, на съемке... На съемке! Я была очень счастливая. Я снимаюсь в музыкальной картине... Я играю параллельно острую драматическую роль, об этом я мечтала. У меня еще два интереснейших предложения — об этом я и не мечтала... Кончилось, кончилось долгое и изнурительно текущее время простоя. Работа, дорогая! Я тебя дождалась, здравствуй!.. Папочка, дорогой! Как бы ты был счастлив, если бы дождался вместе со мной! Мне так сейчас хорошо. Как опьянение, как пишут о состоянии эйфории. Да, вот точно — эйфория от счастья!
...А через десять минут я лежала на руках у членов советско-румынской съемочной группы «Мама»... Кругом лед. Положить не на что — держали на руках...
«Эйфория» кончилась в секунду. Цирковой клоун шутил на льду, упал мне на ногу, и она сломалась. Просто и быстро.
Кажется, что умирают все, но не ты. Кажется, что чью-то маму могут вести на расстрел, но не твою. А когда на твоих же глазах ведут твою, то ты не веришь своим глазам. Человек попал в катастрофу, а я нет, я не попаду... И когда с тобой уже вот сейчас произошло, и ты смотришь на свою сломанную ногу, то она тебе кажется веткой, которую рубили топором, но не получилось, и она повисла на зеленой шкурке... Да нет, это не моя нога, у меня все в порядке...
И даже когда уже едешь в «скорой», лежишь на спине и видишь перед собой испуганное, вдруг притихшее, бледное лицо неистовой и яростной женщины — режиссера Элизабет Бостан, — не хочешь читать на ее лице правды. «Элизабет, дорогая, но волнуйтесь... Сейчас наложат гипс, и через три дня мы закончим «лед»... А над головой, в узких окнах «скорой», мелькают верхушки домов улицы Горького. Вот и надпись на доме: «Чтобы знать о событиях в мире, имейте газету в каждой квартире...». Значит, скоро и мой дом. А параллельно проясняется в сознании: «Кажется, со мной... Кажется, случилось... Что же это? Неужели правда? За что? За что?»