Опять у них вечер;
И между тем нынче же, когда, почти не в силах пересилить самого себя, не в силах ни с кем говорить, сел я один в углу залы, – она взглянула на меня и потом попросила офицера, который, в прибавок ко всем своим достоинствам, поет еще романсы, петь: «Ты помнишь ли?» Варламова… Слова необычайно глупы, но в них видел я какую-то связь с прошедшим…
Но если я обманут, о мой боже!.. Если вовсе никогда она меня не любила. Если все это – только призраки моего воображения?… Если я смешон?…
Офицер запел:
Она грустно склонила голову.
Я стоял за нею, пожирая глазами ее открытые плечи, боясь перевести дыхание.
Она казалась так грустна, так больна!
Я готов был плакать.
Да, чем больше я вглядываюсь в эту природу, тем она становится мне непонятнее… тем я больше люблю ее. Зачем так полны значения наши разговоры о совершенно общих предметах, наши разговоры, которые ведутся при матери, при других. Мы говорили нынче о ревности. Я защищал это чувство… Она сказала, что ревность оскорбительна.
Сестра ее пела в гостиной старый романс: «Oublions-nous»,[18]
который бог знает почему-то попал к ней в милость.– Бросьте эту пошлость, – сказал я, подходя к ней вместе с Антонией.
– Пошлость? почему же? – спросила Антония.
Я сказал, что
– Полноте, все так кончается, – заметила она с недоверчивою улыбкою.
– Нет, – отвечал я, – кончается часто и серьезнее…
О, моя бедная жизнь, долго ли будешь ты в противоречии с моими словами?!
Пришел какой-то господин, который не помешал мне, впрочем, говорить с матерью о том, о чем изо всех женщин можно говорить только с ней – о настоящем состоянии общества. Я был зол и резок.
Антония слушала меня слишком серьезно…
Я начал говорить о моих верованиях, – о той молитве, которою я могу молиться, которою наполняет мою душу Вечное целое!
– Вы с ним согласны? – спросил господин Антонию, которая, наклонясь к столу, задумчиво чертила по нему пальцем.
– Вполне, – отвечала она быстро и живо.
Валдайский заехал ко мне нынче и просидел целый вечер… Он прямо сказал мне, что видит меня насквозь. Я не отпирался – да и к чему?… Разве моя любовь бросает на нее тень?… Он говорил мне потом, что я ревнив и что ревновать смешно и странно. Я согласился, что это так – да и сам я знаю, что это так.
Она больна – и говорит, что боится смерти…
Я стал было говорить что-то о бессмертии: но скоро заметил, что мне это вовсе не пристало.
Я начал о смерти…
Мы сидели вдали от всех, у маленького стола в гостиной; она на диване, я против нее на креслах, неподвижно прильнувши взглядом к ее голубым глазам, сверкавшим блеском лихорадки.
О, зачем я не мог быть у ног ее, зачем не мог я целовать пальцы ее бледной прозрачной руки!
Пора все это кончить…
Да – это должно было кончиться так, а не иначе. Всякое ложное положение рано или поздно рассекается разом, как Гордиев узел.
Я еду – и никто этого не знает.
Вечером.
В последний раз пошел к ним. У них сидел Валдайский. Я был невольно зол и болен; он сыпал остроумие.
– До свидания, – сказал я, взявшись за шляпу.
– Прощайте, – обратился я к ней.
И я вышел…
Навсегда!..
Этим кончаются записки Виталина, – потому что на другой день после последнего свидания он уехал из Москвы. Я нарочно оставил эти записки во всей их отрывочности, хотя после Виталин рассказывал мне подробно всю историю. Дело в том, что эта история – слишком старая история. Пускай в партиции уцелеют одни эффектные места; зачем нам речитативы? Как итальянцы оперу, – слушаем мы всегда чужую исповедь и принимаем в ней к сердцу только сродные нам впечатления.
III. Поэт в домашней жизни
Познакомиться с Виталиным было для меня дело очень нетрудное. В одно прекрасное утро – и слово «прекрасное» употребляю я здесь вовсе не для украшения – я взял извозчика и велел ехать ему к Крестовскому перевозу, в одну из Колтовских,[19]
где жил в это время Виталин. Он нанимал очень большую квартиру, которая хотя и не отличалась комфортом, но обличала привычки порядочного человека…Виталин принял меня в халате, спросил, что мне угодно, и когда я, отдавая ему рукопись, объявил, в чем дело, он просил меня садиться.
– Верно, Брага на меня сердится? – спросил он, перевертывая тетради… – Чудак, ей-богу, – продолжал он… – Вы давно его знаете?
– Я познакомился с ним в Москве, – отвечал я.
– А вы давно из Москвы?
Я сказал ему.
Между нами завязался разговор о Москве. Оказалось, что у нас есть очень много общих знакомых и что мы чуть ли даже не встречались у кого-нибудь из них.
От Москвы разговор перешел на Петербург, от Петербурга мало-помалу на такие пункты, на которых люди, несколько жившие, скоро сходятся один с другим.