Она хоть и ценила Табурина, но косилась на него за многое и особенно за то, что у него «чересчур неразборчивые знакомства». А знакомства у него, действительно, были несколько необычайны, как необычайна была и его манера сходиться с людьми. С кем бы ни свели его обстоятельства, он через 5 минут начинал чувствовать себя с новым человеком близко и дружественно: хлопал по плечу, приглашал «на дринк» и начинал называть уменьшительным именем: американцев — Джо или Майкл, а русских — Шура или Гриша. Он не боялся людей, был к ним доверчив, не сторонился их и открыто тянулся к ним. По-английски он говорил отвратительно, но это его не останавливало, и он везде говорил так громко, весело и дружественно, что продавцы в лавках, в которых он покупал, шоферы автобусов, в которых он ездил, и бармены в барах, в которые он захаживал, легко запоминали его и, видя во второй или в третий раз, широко улыбались и с удовольствием хлопали его по плечу:
— О, Борис! Ну, как дела, Борис?
Виктор уверял, что если бы судьба свела Табурина с самим президентом, он ничуть не смутился бы:
— О, Айк! Алло, Айк! Много слышал о вас и очень рад нашему знакомству!.. Выпьем по дринку?
И эта его манера подкупала людей, они отвечали ему так же непринужденно и дружественно.
Знакомства у него были самые разнообразные: работник на газолиновой станции и сосед врач, танцовщица из подозрительного кабаре и пастор местной церкви, веселый молодой студент и пожилая учительница из школы. И все они по его мнению были очень хорошие люди, хотя его характеристики иной раз были неожиданны: «Хороший парень, но жулик и пройдоха!» или — «Прекрасный человек! Сволочь перворазрядная, но с большими достоинствами!»
Эта неразборчивость в знакомствах коробила Елизавету Николаевну, и она много раз выговаривала ему за это. Но еще больше коробили ее «ереси» Табурина. Когда он начинал высказывать их, она неизменно всплескивала руками и прерывала его:
— Бог знает, что вы говорите, Борис Михайлович! Замолчите!
Однажды она укоризненно говорила на свою любимую тему о современной испорченности нравов, а Табурин не только не поддержал ее, но и начал возражать:
— А для меня, Елизавета Николаевна, испорченный человек во сто крат милее неиспорченного! Он ведь больше похож на живого человека, чем ходячее совершенство в штанах или в юбке… Все эти добродетельные существа такие тусклые и дохлые, что молоко от них киснет. А испорченные и независимы, и оригинальны. Возьмите вы, например, Лору, которая в кабачке танцует… Уж на что испорчена! До конца! Про нее такое говорят, будто она даже…
— Ах, нет, нет! — затыкала уши Елизавета Николаевна. — Увольте меня от подробностей!
В другой раз заговорили об одном знакомом, которого все хвалили за то, что называется «твердостью взглядов». Но Табурин осудил эту твердость.
— Я таких людей боюсь! — заявил он. — Колоссально боюсь! Они думают, будто познали истину, а поэтому ненавидят всех инакомыслящих. Пример? Коммунисты! Уж такие у них твердые взгляды, такие твердые, что каждого, кто с ними хоть в одной букве не согласен, они либо в концлагерь ссылают, либо просто расстреливают. Вот и этот ваш… Как его? Он тоже познал истину, и дайте ему только силу и власть, так он всех, которые не по его думают, порасстреляет. Вот увидите: колоссально порасстреляет! Нет, всех тех, которые познали истину, я за решетку сажал бы: они общественно опасны!
— Ну, как можно такое говорить! Ну, что вы! — опять возмутилась Елизавета Николаевна.
Особенно же возмутила и даже потрясла ее одна «ересь» Табурина, которую он высказал сравнительно недавно. Елизавета Николаевна опять заговорила об испорченности нравов, о легкости разводов и о частой смене мужей и жен.
— Ну, на что это похоже! — негодовала она. — Разврат это и больше ничего!
Табурин, конечно, начал протестовать и уверять, что никакого разврата он не видит, а находит, что все это вполне естественно, потому что вызывается природой человека.
— Замолчите, замолчите! — не в шутку рассердилась Елизавета Николаевна. — Вы подумайте только, что вы говорите!..