Вероятно, те же ощущения в общении с Серафимом переживали послушницы и монахини, которые переживали подобие мыслительно-эмоционального удовлетворения (возможно, и с истечением).
Серафим Саровский – это гений, великий человек. Будь он в миру – это был бы великий смутьян, или великий вождь, одной из сторон таланта которого была бы литература или война, или революция, или государственное созидание.
И я думаю, что из основных его трудностей – была борьба с жаждой власти и с жаждой женщины: отсюда, и ношение непомерных тяжестей (камней и цепей – вериг), и трехлетнее стояние на камне, и женское окружение, и нелюбовь к нему мужчин-монахов, и многолетний обет молчания, и затворничество.
Поздний вечер. В ноябре темнеет рано. Пора в дорогу. Нам ехать всю ночь. В монастыре понимаешь тщетность материальных притязаний и желаний, и отрицается весь этот мир обыденности, который часто и определяет меру пустоты и тщетности материального мира.
Я уезжаю. У меня на плече правом спит моя будущая жена.
В башке мерцают в мягком чувственном сердечном свете башмаки Серафима Саровского: коричневая толстая и грубая кожа, с пропущеной вокруг стопы у лодыжки кожаной же бечевой, вероятно, очень удобные и мягкие, хотя кажутся большими; их еще можно назвать – постолы, чоботы, но самое верное – мокасины; так что не индейская это придумка, это и в России всегда было; эти мокасины можно было набивать травой, шерстью, надевать какие угодно носки и тряпочки – и все было бы удобно, в мороз и зной, и ходить сквозь чащу, и стоять на камне, и идти по лугу и не касаться луга, и разговаривать с Богородицей, и спать в келье, и молиться в храме.
1996, ноябрь
Я в поезде по дороге из Москвы во Псков. Я долго стою в коридоре, темнота за окнами. Дети мои, старшие мои дочери Анна и Анастасия, спят, а у меня искреннее и полное, естественное ощущение, что еду к брату, которого зовут отец Иоанн (Крестьянкин), он – старец.
Старец Иоанн (Крестьянкин) – это линия саровского старца Серафима, который также и сам был звеном в линии, проходящей сквозь сердца всех русских старцев, начиная с киевского старца Феодосия, валаамских старцев Сергия и Германа, соловецких старцев Зосимы, Савватия и Германа и др. Предшественники отца Иоанна (Крестьянкина) канонизированы в ранге святых, тем труднее его труд.
Наша цель – Свято-Успенский Псково-Печерский мужской монастырь, единственный русский монастырь, который не был закрыт большевиками, единственный русский монастырь, в котором молитва не прерывалась на протяжении полутысячелетия.
Я невероятно удручен и сломлен. Впечатление, что меня можно брать голыми руками. Впечатление, что зримая тому причина – мое христианское и моральное поведение. Христианин, значит, что-то среднее, какое-то существо, не обладающее признаками личности, с усредненным сознанием, усредненными принципами, усредненными знаниями, причем, в состоянии вечной подчиненности, а, главное, в состоянии сломленности.
Меня можно брать голыми руками, делать со мной все, кидать меня в любое место – я как бы и не личность вовсе.
Поскольку нет главного – Я.
То есть у меня уже даже не депрессия, а затяжной чудовищный кризис. Невероятный спад.
Христианская мораль – это прежде всего общинная психология. А я могу жить нормально, чувствовать себя живым и вовлеченным во время, только исповедуя личностную мораль. Правильно то, что правильно для меня.
И потому я вновь начинаю развивать личностные начала и проявления; все личностное – в развитие.
Нужны личностные поступки. Уйти от жены, означает уйти от семьи, но я не могу забыть глаз детей, когда я летом 1994 года приехал за ними на Дальний Восток, где они жили без меня почти два года, пока я устраивал жизнь в Москве, – боль и психологическое истощение. И без меня у детей куча проблем, они начинают разнообразно болеть душевно и телесно.
Но от жены идет что-то тяжелое, хотя и родное. Нет легкости жизни. Она этого не осознает.
Я не могу жить рядом с ней. Не могу работать, не могу писать.
Я иду дальше запретов, привычек, общинной морали, вбитых в меня стандартов поведения и привитых страхов перед бездной личностной жизни, не отягощенной общинной моралью и общинными принципами.
Я должен сделать то, о чем говорил много лет, и на грани чего суетился много лет подряд. Я должен перейти грань, отделяющую общинное бытие от личностного. Я боюсь. Но я перейду.
Пока не очень понимаю, о чем, собственно, речь. И какова цель этого нового бытия. Некая новая мерка моего нового состояния – это апрельские несколько дней в Питере в 1995 г., когда я решил, что начинаю жить с моей будущей суженой.
Эх, православие. Я мог бы жить с двумя женами, я, действительно, так себя осознаю, я очень хорошо отношусь к жене, я ее люблю, но это уже давно не любовь страсти, это любовь рассудка, это – благодарность. Этого недостаточно. Не ясно, почему.