Читаем Мои дела с Тургеневым и т.д. (1851–1861 гг.) полностью

В этих письмах упоминается о начатом мною в одно время с «Женитьбой» романе «Булавинский завод» и еще об одной новой, еще только задуманной мною повести. О «Булавинском заводе» мне необходимо будет еще раз упомянуть, когда я буду рассказывать о том, как я ездил зимой 1853 года к Тургеневу в деревню; здесь скажу только, что цензура была бы совершенно права, если бы не пропустила «Булавинского завода» в том виде, в каком на досуге, от времени до времени, я в течение двух лет обдумывал его продолжение. Содержание его было в высшей степени безнравственно, особенно со стороны эротической. В настоящее время я нахожу, что цензурные учреждения должны быть разумно-строги; и если я за что-нибудь готов осудить петербургскую цензуру 50-х годов, то никак не за строгость ее, а за некоторую бестактность, которой она нередко грешила. «Женитьбу по любви» запрещать, например, не стоило. Положим, она могла производить довольно мрачное впечатление, но кто же тогда не считал как бы долгом писать мрачные вещи? «Тюфяк», «Записки лишнего человека», «Антон Горемыка» – и мало ли таких, отрицательных, было пропущено! Если же, например, я написал бы «Булавинский завод» весь сполна так, как я намеревался его писать (я его скоро бросил потом), то справедливо было бы его запретить, ибо в то время уже мало-помалу подкрадывалась к уму моему та вредная мысль, что «нет ничего безусловно нравственного», а все нравственно или безнравственно только в «эстетическом смысле… Что к кому идет»… Quod licet Jovi, non licet bovi (Что можно Юпитеру, нельзя быку (лат.))! и т. д. Позднее – я все это не только говорил, но, к сожалению, даже и печатал!.. Эта мысль, что «критерий всему должен быть не нравственный, а эстетический», что «даже сам Нерон мне дороже и ближе Акакия Акакиевича или какого-нибудь другого простого и доброго человека» (которых, впрочем, надо заметить, литература наша тогда слишком уж превозносила, даже довольно долго, пером графа Льва Толстого)… Эта мысль, говорю я, которая, начиная приблизительно с 25-го года моей жизни и почти до 40, легла в основу моего мировоззрения в эти зрелые года мои, уже и в ту раннюю пору начала под разными сильными и разнообразными влияниями проникать в мои произведения. И полусознательно эта мысль беспрестанно просвечивала уже и в «Булавинском заводе». Я, вероятно, уже чувствовал в себе эти безнравственные наклонности и тогда, не умея еще формулировать их точно. С другой стороны, не умея также в эти года стать на точку зрения цензора, я предвидел, однако, что цензура с подобным сюжетом едва ли помирится. В этом смысле я и писал Тургеневу, даже и преувеличивая, будто «кроме описаний природы ничего не пропустят!». Разумеется, я цензорам в этом случае по неопытности и по развращению идей моих сочувствовать не мог; но, помню, и не огорчался особенно тем, что труд, начатый мною с таким искренним пафосом, должен быть оставлен. Я сам что-то разочаровался в нем, не с нравственной, а с чисто художественной точки зрения и очень редко к нему на минуту возвращался. Поэмы своей в стихах я тоже не стал кончать; второй раз стихи, даже и посредственные, мне уже никогда не давались.

Что касается до новой повести «Немцы», о которой упоминает Тургенев, то в 53-м или 54-м году она была напечатана в «Московских ведомостях» под заглавием «Благодарность».

Вот ее содержание.

У нас в Калуге был учитель немецкого языка Шрейбер, очень смешной, но хороший человек. Он нам, мальчишкам-гимназистам, читал длинные и серьезные лекции немецкой грамматики и до того дочитывался, что мы ничего ровно не понимали и просто иногда задыхались от сдержанного смеха. Один или два раза и не сдержались… Я помню что-то в этом роде: «немецкий имперфект употребляется в своем точном и особенном значении… но выражения обыкновенные, дневные требуют перфекта!..» И все это с лицом веселым и счастливым… Мы, наконец, не выдержали, и многие из нас расхохотались громко… Я хохотал до слез и долго не мог успокоиться. Бедный Шрейбер простил нам. Его потом куда-то перевели, и там на новом месте он сошел с ума. На его место приехал молодой немец из Дерпта. Этого мы уважали, и он не был нам смешон. Лицом он был смугл; черты неправильные, выразительные; глаза прекрасные, одевался он прилично; был задумчив и смел; говорил со мной о Шиллере и Гете…

Был у меня один товарищ в гимназии (назвать его я не хочу). Лицо у него было очень нежное, тонкое, отроческое; но он всегда выпячивал грудь, которая и без того у него была хороша и высока; имел воинские ухватки, мрачно-добрый вид и все мечтал о войне. Учился дурно и был довольно глуп. Впрочем, мы с ним в гимназии друг друга любили, и я, понимая смешные формы его, сочувствовал несколько его воинственности.

Были еще в Калуге у доктора Б. две дочери. Сперва они были малы, а потом подросли, и мне очень иногда нравилась наружность старшей; бледная и восковая, она, однако, не была худа и бледность ее была здоровая.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже