Семьи, слава Богу, около меня давно уже не было. – З… меня ждала наверху, в хороших комнатах, сидя на шелку и сама в шелках… Душистая, хитрая, добрая, страстная, самолюбивая…
Tu demandes, si je t'aime, говорила она; ah! je t'adore… mais non! J'aurais voulu inventer un mot…[14]
Это не то что Mad. Каткова… Бедный, почтенный, но все-таки бедный Катков!..
Тургенев, по крайней мере, холост, барин, очень красив, bel homme[15], у него 2000 душ… Это другое дело!
В эту же зиму (53-го года, если не ошибаюсь) Наследник и Орлов выхлопотали прощение Тургеневу, и ему позволено было возвратиться в столицу. Он рассказывал, что Madame Смирнова («черноокая Россети») и Блудов вредили ему. За что – я помню, но здесь долго рассказывать.
Тургенев приехал в Москву… Я узнал, что он сидит у Mad. Сальяс, и поехал прямо туда. Там, кроме его и, конечно, Феоктистова, был этот набитый дурак – Валентин Корш. Корш все время молчал и смотрел на Тургенева из угла со священным ужасом.
Тургенев был в темно-зеленом бархатном сюртуке. Очень весел и насмешлив… Рассказывал про Орел, декламировал стихи Фета, которого он очень любил, острил, даже представлял кое-кого в лицах.
В рассказах его про Орел я помню многое, что отозвалось года через два в повестях его
Мне ужасно он нравился; все в нем и у него было крупно. Я никогда не завидовал ему, а всегда любовался им… Пришлось, однако, и его пожалеть на минуту.
Полулежа на диване у Madame Сальяс и в какой-то львиной позе потрясая своими кудрями, – он сказал вот что: «Главное дело для писателя – это уметь вовремя слезть с седла. Садиться на коня ему трудно, страшно, он не умеет. Потом он овладеет и конем, и собой. Ему легко. Но потом приходит время более трудное, чем приступ; как понять, что пора сойти со сцены с достоинством?
Я не говорю, – продолжал он, – о таких ничтожных фотографах, как мой приятель Панаев, а лишь о тех людях, у которых есть хоть немного художественности, например, о Писемском, Гончарове, о себе. Этот бедный Аполлон Григорьев все ищет
И не меняя своей барской позы, он указал на меня просто пальцем.
Я даже не покраснел и принял это лишь
Я помню также, что удачное излечение трудных больных, успех у женщины какой-нибудь сносный, убеждение, приобретенное на опыте в Крыму, что я довольно смел перед смертью, Анна 3-й степени и 2-й степени в Адрианополе и Янине и какие-нибудь ловкие консульские дела – гораздо больше меня радовали, чем признание моего таланта в
Тургенев продолжал утверждать, что ни он, ни Писемский, ни другие, им подобные, уже ничего больше хорошего не скажут.
Однако он ошибся в своем критическом пессимизме, именно после этого Писемский написал лучшую свою вещь «Тысяча душ»; Гончаров издал два chef d'oeuvr'a[17]: «Палладу» и «Обломова», и сам Тургенев написал лучшие свои романы: «Рудина», «Дворянское гнездо», «Первую любовь», «Отцы и дети».
Каткова я, возвратившись из Крыма в 57-м году, нашел в хорошей квартире, в хорошем халате, все еще красивым и в славе. А еще через десять лет, в 67-м году, имя его повторялось в самых отдаленных городах Турции, и английский консул Блонт с бешенством восклицал: «Россия – это Япония; в ней два императора: Александр II и мосье Катков». Лев Толстой напечатал «Войну и мир». Явились новые таланты: Алексей Толстой, Кохановская, Марченко (Марко Вовчок)…
А я? Положение мое теперешнее известно моим приятелям, и я об нем подожду говорить. Только из всего вместе можно будет заключить «кто виноват». Я ли, публика, редакторы, критика или, вернее всего, особая звезда – странное стечение обстоятельств, таинственный fatum и перст Господнего Промысла!
Возвращаюсь к «Немцам».
Madame Сальяс жалела мою повесть; она взяла у меня рукопись и дала ее Каткову.
Катков прочел ее и сказал ей так:
– Большая зрелость таланта; странно даже, что у такого молодого человека это так не