– Разумеется, очень серьезно, и дело просто: в Пекине учреждается русская миссия. Там и отец Иакинф Бичурин[72]. Я его встречал здесь перед отъездом туда: стало быть, буду иметь и знакомого. Пристроиться же мне к миссии легко: попрошусь у кого следует, и дело в шляпе.
– Полно дурачиться, Александр; пустые бредни и больше ничего!
– Сама увидишь, что не пустые бредни.
Прежде чем продолжать изложение не лишенного интереса разговора между матерью и дядей, упомяну, что Пушкин действительно в начале 1830 года обратился к Нессельроде с ходатайством записать его в число чиновников, отправлявшихся в Китай, но просьба его запоздала: желающих оказалось гораздо больше, чем дядя предполагал, а потому его мечта увидеть жителей Срединной империи так и осталась мечтою. Просьбу возвратили назад, положив резолюцию: «С удовольствием определил бы, но комплект лиц, уже назначенных, полный». Возвращаюсь к прерванному разговору.
– Как себе хочешь, Ольга, – продолжал Пушкин, – здесь, в Петербурге, мне не житье, а прозябание (ici je n’existe pas, mais je vegete). Тоска, понимаешь, тоска меня ест.
– Слушай, Александр! Сознаться в причине тоски ты сам не желаешь, а причину-то я вижу насквозь.
– Но…
– Без всяких «но». Просто-напросто, тебе тридцать лет стукнуло. Человек для одиночества не создан. «II n’est pas bon que l’homme reste seul» – это и в Писании сказано: не довлеет человеку единому быти. Скажу без обиняков: жениться пора, вот что!
– Жениться? Боже сохрани и избави! Могу ли я, в состоянии ли я осчастливить женщину? Нет, нет и нет – ни материально, ни нравственно. Если за меня бы и вышли, то, спрашивается, по каким причинам? По расчету? На это скажу, что карман мой очень невелик. Из-за моей литературной известности, ну, положим даже, литературной славы? И на это опять-таки скажу, что русские барышни и вдовушки ставят не только стихи, но и прозу ни в грош, а требуют состояния или, по крайней мере, такой служебной карьеры, которая приносила бы прочные, вещественные выгоды, а не суп из незабудок. Наконец, статься может, из-за моей наружности? (Тут дядя, как говорила мне мать, засмеялся неприятным, принужденным смехом – il s’est mis a rire, mais d’un rire desagreable et force.) Но стоит мне подойти к зеркалу, – прибавил он по-русски, – сам увижу, чего стою, – извини за глупую остроту, да прочитай мое послание в честь Александры Алексеевны[73]. Не Бог знает сколько верст от орангутанга уехал. Наконец, положим, найдется несчастная и выйдет за меня. (Enfn mettons: il se trouvera une malheureuse, qui m’epousera.) Но что же я, я-то ей принесу? А вот что: сердце состарившееся не по летам, сердце как нельзя более увядшее (un coeur suranne, un coeur on ne peut plus fane), испытавшее много, слишком много… Чувствую, Ольга, я перевалил в полном смысле за полдень жизни, а кстати, помнишь мои стихи «Телега жизни»?
– И как же решиться на подобный шаг, или, лучше, на подобный скачок? Тут уже не ямщику, а сам себе закричу «полегче, дуралей», если не захочу разбить себе голову, или, как говорят татары: се-ким или ке-сим башка, поговорку, которую я недавно слышал.
– Ты все преувеличиваешь, Александр, и хандришь, а увидишь, женишься раньше, нежели думаешь[74], и как еще можешь быть счастлив!! Вспомни этот разговор и запиши мое предсказание; ты знаешь, что папа недаром прозвал меня Сивиллой. А хочешь, скажу тебе еще: не можешь до сих пор, несмотря на то, что восхищаешься многими, – а все эти восхищения не истинная любовь, а именно восхищения, капризы (des caprices), – не можешь, говорю, забыть твою бедную Ризнич и будешь по ней, слова нет, тосковать, пока опять не влюбишься так же, как и в нее. Вот и все.
Ольга Сергеевна, как говорят французы, a touche le vrai point[75]. Дядя опешил.
– Твоя правда, – подтвердил он после краткого молчания. – Никогда, мне кажется, я не в состоянии забыть мою поэтическую любовь к этой прелестной одесской итальянке… Бедная Ризнич! Никого так я не ревновал, как ее, когда в моем присутствии, что мне было хуже ножа, она кокетничала с другим[76], а раз если никого так сильно не ревновал, то и никого так сильно не любил. Любовь, по-моему, измеряется ревностью. А ревновал я ее, быть может, и неосновательно. Никого, никого так искренно до сих пор не любил…
– Все это, Александр, прекрасно и хорошо (tout cela est bel et bon). Но твоя Ризнич уехала в чужие края, а потом умерла. Следовательно, любовь твоя – любовь к привидению, любовь к мечте, и утратила свой «raison d’etre» («смысл существования» (