Но вернемся, однако, к миллеровским экспедициям на les bas-fonds
[75]. Каких только невероятных персонажей он там не откапывал! Некоторые из голодранцев и пьянчуг являли собой зрелище поистине ужасающее. Был, например, один француз, называвший себя поэтом, хотя, возможно, так оно и было. Генри подцепил его в каком-то притоне в окрестностях Бастилии. Я в жизни не встречал более омерзительного существа за пределами свинарника. И руки, и лицо его были буквально «инкрустированы» грязью, лохмотья заскорузли от блевотины; он всегда был вдрызг пьян, и из его беззубого рта постоянно текла слюна. Зато у него была страсть к словотворчеству. Генри, который и сам был мастер ковать неологизмы, был потрясен, что кто-то способен проделывать подобные штучки с французским языком. «Comment ça va?»[76] — спрашивал он обычно при встрече с этим ханыгой, на что тот неизменно отвечал: «Ça va malement»[77]. Этот неологизм вызвал у Генри бурю восторга. «Ça va malement, ça va malement», — твердил он, как помешанный. До меня как-то не сразу дошло. Почему именно «malement»? Почему бы тогда не «mauvaisement»[78] если уж тебе так приспичило ввести в обиход избыточное наречие? Наверное, «mauvaisement» этому бедолаге было просто не выговорить, не имея во рту ни единого зуба, да к тому же насквозь пропитавшись vin blanc[79]. Генри тащил его на себе до «Трех мушкетеров» на Авеню-дю-Мэн аж от самой Бастилии, только чтобы мне его показать. Меня это не впечатлило. Не будучи таким добровольным лохом, как он, я вмиг разглядел всю убогость воображения этого забулдыги и не пожелал выдавливать из себя ни улыбки, ни слезы. Ça allait malement mal[80].Еще был Макс. Тот самый
Макс. Макс из «Макса и белых фагоцитов»{112}. С Максом он познакомился в районе гостиницы «Отель-де-Виль». Генри был потрясен атмосферой гетто, царившей в квартале, напомнившем ему улицу Деланси и 14-й округ в Бруклине. Макс был польским евреем, и совершенно непонятно, зачем ему понадобилось перебираться в Париж. Он ничего не добился экспатриацией из Польши — просто поменял польское гетто в Польше на польское гетто на Рю-де-Розье. Эта перемена никак не сказалась на его образе жизни. Он был нищ, нервозен, всегда на грани самоубийства. Даже палец о палец не ударил, чтобы найти себе достойную работу, оправдывая это тем, что не мог раздобыть разрешение работать во Франции. Жил он случайными заработками, кое-как перебиваясь за счет туристов, которых водил на экскурсии по самым занюханным борделям улицы Сен-Дени.Вероятно, он ошибочно принял Миллера за туриста — еще и американского! Потому-то, наверное, он к нему и приблудился. Во всяком случае поначалу. А Генри и не возражал. Макс вызывал у него восхищение, смешанное с неприязнью. Снова все то же влечение к противоположному. Гой Миллер попался на удочку бедному еврею. Макс был довольно жутким типом — безобразный, вздорный, полный жадного коварства. Миллер же был человек сострадательный и, пожалуй, единственный во всем Париже, кто пожелал выслушать жалобы Макса. А уж когда Миллер кого-нибудь слушает, пусть даже самого презренного лжеца, как правило, что-нибудь да происходит. В данном случае произошло вот что: Макс совершенно потерял самообладание — он весь как-то обмяк и расплакался.
Макс плакал — в этом и состояло чудо. Грубый, ожесточенный, хамоватый хапуга-еврей из гетто плакал на груди своего, с позволения сказать, искупителя, и впервые в жизни его слезы, его печаль и отчаяние были искренними. Слезы принесли ему облегчение, очистили его. Он почувствовал себя слегка обновленным, а также слегка очистившимся. И еще немного поплакал. Миллер дал ему выплакаться, и это все, что он для него сделал. Из рассказа о Максе, написанного Генри впоследствии, мы узнаем, что он покупал ему еду, давал одежду — даже шляпу, от которой Макс, впрочем, отказался, но Максу все это было не нужно: все, что ему требовалось, — это хорошенько выплакаться, и Генри предоставил ему такую возможность. От Макса, наверное, жутко воняло, когда он плакал (обливаясь слезами, люди всегда пахнут острее), но Генри не обращал на это внимания, он не подгонял его, не останавливал, и если даже испытывал некоторое отвращение, то виду не показывал; он дал Максу столько времени, сколько тому требовалось, а может, и больше.