Надежда лениво подняла руки, ласково и интимно оперлась локтями старику на грудь и поправила ему черный атласный галстук. И на мгновение рядом с голыми розовыми руками редкие седые бакенбарды сверкнули мертвым серебром.
— Прочитал твою хваленую повесть, — произнес старик неожиданно высоким и молодым голосом, немного в нос, — талантливо, но неверно. И автор, видимо, сам чувствует, что врет.
— На вас не угодишь, дедушка, — сказала Надежда.
— То-то не угодишь, — неопределенно сказал старик, проходя вплотную мимо Виноградова и пристально глядя ему в лицо страшно холодными и злыми глазами.
Виноградов, не смутившись, выдержал взгляд, но все-таки невольно сделал шаг вперед и произнес с поклоном:
— Позвольте представиться: бывший студент Виноградов.
Старик медленно отвел глаза и сказал еще более в нос:
— А мне какое до этого дело?
И тою же прямою равнодушной походкой двинулся дальше.
Надежда стояла, смотрела то ему вслед, то в удивленное, слегка растерянное лицо Виноградова, неслышно хлопала в ладоши и смеялась.
— Умный старик, — быстро успокаиваясь, сказал Виноградов, — куда умнее вашего ученого батюшки.
Стало совсем светло, и белый зал вдруг утратил очаровательную, вкрадчивую и подробную чистоту линий и сделался обыкновенным официальным залом заурядных дворянских домов. Виноградов огляделся кругом, почувствовал утомление во всем теле, вспомнил, что не спал целую ночь и что за это время изменчивое колесо его жизни повернулось еще на один оборот, открывая новый, трудный, неизведанный путь. Радостно забилось сердце, и он вызывающе повел плечами, посмотрел в глаза Надежде Тон добрым, дружеским взглядом и сказал:
— Я поеду домой спать. Если это нужно, то передайте вашей прислуге, что я буду жить у вас в крайней комнате — с турецким диваном и со шкафами.
Глава вторая
Виноградов переехал к Тонам в субботу, а в понедельник, по случаю дня рождения Надежды, собралось человек сорок гостей. Часов с семи Виноградов ходил по ярко освещенной квартире от запертых дверей в кабинет старика Тона до других дверей, за которыми одевалась Надежда, и думал, слегка поддразнивая самого себя:
«Что бы ты делал, если бы эта девушка была горбатая, рябая или с каким-нибудь утиным носом? Ведь, пожалуй, для одних гобеленов ты бы в этой квартире не поселился. Вот тебе и апостольство, и красота идеи... Можешь ли ты ручаться, что через неделю ты не будешь прислушиваться у себя на пороге, не стукнет ли ее дверь?..»
«Ну, что же из этого, — спорил он с самим собою, — и пусть, и великолепно. Одно другому не мешает. Не работать же непременно среди уродов. Прежде всего надо спасать здоровых, красивых и сильных. Если спасутся сильные, то кое-что перепадет и на долю слабых. Главное — искренность, искренность, искренность. Пока люди будут говорить заученные фразы и проделывать заученные жесты, не может быть счастья на земле... А все-таки я знаю, чего ты сейчас хочешь, — оборвал он себя, — ты хочешь войти в кабинет к старику Тону, сесть у него с ногами на диван и спросить, что он чувствовал, когда был министром и ездил с докладом во дворец, и что чувствует теперь, всеми позабытый и никому не нужный. Хочется взять и просто-напросто потрепать человека по плечу. И это у тебя называется искренностью и свободой. И еще ты хочешь так же просто, не постучавшись, войти в спальню к Надежде и застать ее полураздетой и спрашивать ее разными “домашними” словами о том, что она знает и чего не знает и о чем думает ночью, и еще, конечно, ты хочешь прикасаться к ее телу. Вот тебе и апостольство... Самое обыкновенное голодное любопытство и эгоизм. Нет, нет! — чуть не закричал он вслух. — Ведь я хочу не только для себя, но и для них. Не может быть, чтобы старика не тяготила его напыщенность и отчужденность и чтобы Надежде не хотелось того же, чего и мне. Ну, и надо толкнуть их, а там увидим, что будет».
И Виноградов по привычке вызывающе расправил плечи, как бы в ожидании веселой, шуточной борьбы. Вот придут сюда чопорно подтянутые люди в застегнутых сюртуках, с однообразно опущенными носами и руками, и будут вовремя улыбаться, вовремя кашлять, стараясь скрыть друг от друга и даже от самих себя свои настоящие желания и мысли. И один Виноградов будет чувствовать себя запросто среди них, как хозяин музея в толпе заводных фигур.
— Выпьем коньяку? — вдруг раздалось у него над самым ухом.
Он обернулся и увидал Тона, благоухающего, приглаженного, в какой-то необыкновенной коричневой бархатной тужурке с множеством карманов, складок и перехватов и белым шелковым галстуком, выпущенным из-за воротника. Румяные, оттопыренные щеки профессора лоснились, и малиново-красный рот хохотал обычным неудержимо веселым хохотком.
— Не правда ли, я красив? Хо-хо-хо! — спрашивал Тон, обнимая Виноградова за талию и чуть ли не танцуя около него. — Уж этого-то вы отрицать не осмелитесь. Хо-хо-хо. Нет, вы понимаете, я ужасно рад, что вы к нам переехали. С вами, ей-богу, весело. Ну, пойдем, хватим пока что коньяку.