Я встала с постели и порылась в одной из картонных коробок на бюро Ривы. В ее дневнике старших классов я обнаружила только одну ее фотку, совершенно стандартный портрет. Ее лицо выделялось из ряда бесцветных физиономий. У нее были длинные пышные волосы, пухлые щеки, чересчур сильно выщипанные брови, парившие на ее лбу словно кривые стрелы, темная губная помада, жирная, черная подводка вокруг глаз. Ее взгляд был слегка рассеянный, осторожный, несчастный, озабоченный. Похоже, она была гораздо более интересной до того, как окончила колледж — хулиганка, панк, фрик, отверженная, преступница, испорченная девчонка. Сколько я знала Риву, она была плебейкой, конформисткой, застегнутой на все пуговицы, зависимой от чужого мнения особой. Но оказалось, что в старших классах школы у нее была насыщенная тайная жизнь, а ее желания выходили за рамки обычной выпивки с друзьями и футбольных вечеринок, которые предлагал Лонг-Айленд. Итак, подытожила я, Рива перебралась на Манхэттен, стала учиться в колледже и решила вписаться, стать, как все — худенькой, хорошенькой, говорить, как все прочие худенькие и красивые девушки. Теперь я поняла, почему она хотела подружиться со мной. Скорее всего, в старших классах ее лучшая подруга была такой же «нестандартной», как она сама. Возможно, у нее имелся какой-нибудь физический дефект — шесть пальцев на руке, судороги, облысение, она могла носить очки с толстенными линзами. Я представила, как они сидели вдвоем в этой черной спальне в подвале и слушали музыку: «Джой дивижн», «Сьюзи и Банши». Во мне даже зашевелилась ревность при мысли о том, что Рива тоже страдала от депрессии и зависела от кого-то еще, а не только от меня.
После похорон матери я вернулась в школу. Мои «сестры» по общаге даже не поинтересовались, как я и что — впрочем, я бы все равно ничего им не ответила. Они все избегали меня. Лишь немногие оставили под моей дверью записки: «Мне так жаль, что тебе пришлось пройти через это!» Конечно, я была рада, что избавлена от унизительного общения с дюжиной высокомерных девиц, которые явно осуждали меня и считали, что мне надо «быть более открытой». Они не были моими подругами. В том семестре мы с Ривой оказались в одной группе по французскому. Мы часто болтали с ней обо всем. Она поделилась со мной записями лекций, которые я пропустила из-за похорон, а когда я вернулась, то не побоялась задать мне вопросы. На занятиях она отклонилась от темы урока и спрашивала на неуверенном, с ошибками, французском, как у меня дела, что случилось, грущу я или сержусь, и предложила встретиться после занятий и поговорить по-английски. Я согласилась. Ей хотелось услышать все подробности, узнать, что я думала о своих родителях, как себя чувствовала на похоронах и после них. Я скупо делилась с ней. Говорить с Ривой о моем несчастье было нестерпимо. Она советовала мне смотреть на все с оптимизмом — она желала это всем. Но она по крайней мере проявила участие.
В последний год учебы я перебралась из общаги в квартирку с двумя спальнями, тоже в нашем кампусе. Мы жили там вдвоем с Ривой и еще больше сблизились. Я пребывала тогда в затяжной депрессии, а она бесконечно болтала; она всегда стучалась ко мне, задавала вопросы, искала любой повод, чтобы поговорить. В тот год я часами лежала, глядя в потолок, пытаясь вытеснить мысли о смерти размышлениями о бренности бытия. Частые появления Ривы, возможно, удержали меня от рокового прыжка из окна. Тук-тук. «Поболтаем?» Ей нравилось рыться в моем шкафу, изучать ценники, проверять размер нарядов, которые я купила себе на полученные в наследство деньги. Ее одержимость материальным миром вытаскивала меня из экзистенциальной норы, куда я заползала.
Я никогда не говорила Риве, что слышала, как она каждый вечер вызывала у себя рвоту, вернувшись из столовой. Дома она ела только мини-йогурты без сахара и молодую морковку, заправляя ее желтой горчицей. Ее ладони были оранжевыми от огромного количества моркови, которую она ела. Дюжины упаковок мини-йогурта стучали в мусорном контейнере.