Еле я отговорил профессора, обещав, что буду посещать теперь аккуратнее. "На чем мы там остановились. - сдаваясь, но по-прежнему сердито спрашивал Адамов. - Я уже забыл. Не мудрено: пять месяцев не показывался. Ты у меня единственный такой ученик". Я и сам еле помнил: "Эти... диезы вы объясняли". Профессор вспомнил: "Гм. Мажорную гамму уже сдавал мне? Примемся за минорную... до трех знаков".
Занятия продолжались до следующего моего отдыха где-нибудь в Бутырках или в Таганке. Дело в том, что мой "медовый месяц" на воле кончился. Какой он бывает у воров? Когда? Всегда в начале "деятельности". Мальчишкой, когда меня хватали и не удавалось вырваться, я начинал хныкать, с перепугу пускал самую настоящую слезу: "Дя-а-денька, я больше не буду. Е-есть хотел. Сестренка дома голодная". Мне соболезновали в толпе, которая собирается на рынках, толкучках по поводу всяческого происшествия, заступались: "До чего жизнь дошла! Хорошие дети и те с путя сбиваются. Отпусти уж его!"
Взрослых так не жалеют. Я хоть и не был высок, а и в плечах раздался и взгляд стал острый, да и примелькался на Смоленском, на пустыре, в ресторане Крынкина. Главное ж, меня уже взяли на учет и в местном отделении милиции, и в "уголке" на Малом Гнездниковском. Когда же сводили в дактилоскопию и взяли отпечатки пальцев, сфотографировали и разослали мою "вывеску", ознакомились со мной в тюрьмах, - тут наступил крах, который бывает у всех воров: теперь я уже больше сидел в тюрьме, чем гулял на свободе. За мной тянулись "задки", "грязные следы", я не мог спрятаться за вымышленной фамилией, меня тут же опознавали и выводили на чистую воду.
Всякий раз, попадая за решетку, я определялся в сапожную мастерскую. Почему в сапожную? Да ведь еще в отрочестве я помогал матери в Работном доме шить "бахилы", тапочки, чувяки. Пальцы у меня ловкие, быстрые, к тому же развитые на корнет-а-пистоне, и скоро я научился отлично сучить дратву, тачать, вырезать заготовки. Главное ж, что я мог делать - перетягивать бурки, - работа "хитрая", которую далеко не всякий мог освоить. Сапожной мастерской в Бутырках заведовал вольнонаемный армянин Абаянц.
Увидя, как я орудую сапожным ножом, шилом, рашпилем, он воскликнул: "Вот такого мне и надо!", и поставил на затяжку бурок.
Прошел месяц, полгода, за ним и вторые, а я все сидел в Бутырках. Партию за партией отправляли в Соловки, меня не трогали; всякий раз Абаянц бегал к начальнику тюрьмы, упрашивал: "Сапожная оголится", и меня оставляли.
И вот однажды открылась дверь камеры и я обомлел: вошли мои старые дружки - Коля Чинарик, Алеха Чуваев, Коля Воробьев по кличке "Гага" - он сильно заикался, - еще двое каких-то незнакомых парней, все хорошо одетые, подстриженные, загорелые.
Мы поздоровались, и они стали уговаривать меня идти в Болшево. "Заживешь, Илюха, на большой. Чего тебе тюремных клопов кормить?"
О трудкоммуне под Москвой мы уже в Бутырках слышали и считали, что там живут "легавые". Да и как наш брат арестант мог думать иначе? Все детдома, колонии находились в системе Наркомпроса, Болшевскую же коммуну организовало ОГПУ. Чего еще!
Немного смутило меня то, что среди этих "легавых" оказались мои близкие кореши - хорошие воры, отчаянные ребята. Однако меня это не подкупило.
- Мне и в тюрьме неплохо, - сказал я.
- Гулять водят? - ехидно спросил Чинарик. - Целый час по двору?
Мы засмеялись.
"Что их заставило продаться? - недоумевал я. - Чем купили?"
- Понятно, Илюха, ты считаешь, что мы продались легавым, - сказал Алеха Чуваев: он всегда отличался среди молодых блатачей умом, смелостью, недаром впоследствии в Болшево стал директором обувной фабрики. - Не ломай зря мозги, сейчас это не по твоему уму. Пожить надо в коммуне, тогда поймешь. Зато уж "Интернационал" будешь играть не для того, чтобы мы разбегались,., помнишь пустырь на Проточном? А наоборот, чтобы сбегались, подтягивали тебе хором.
- Подумаю, - сказал я, чтобы не огорчать отказом бывших товарищей.
- Думай, думай, - сказал Коля Гага, заикаясь. - Может, голова, как у верблюда, вырастет.
На смешке мы и расстались.
Вернувшись в общую камеру, я вновь подсел на верхние нары, где перед этим играл в преферанс.
"Продолжим?" - весело сказал я. Самодельные карты были уже спрятаны: заключенные не знали, зачем меня вызывали. Один из партнеров, известнейший в блатном мире авантюрист, "медвежатник" Алексей Погодин, по которому, как говорил он сам, давно плакала казенная пуля, спросил: "Чего тебя таскали?"
Ответил я молодцевато: "Уговаривали в Болшево. Чтобы ссучился". Погодин ничего не сказал, только зорко глянул своими карими пронзительными глазами. Преферанс продолжался. Я стал рассказывать, как на воле познакомился с известным биллиардным виртуовом Березиным, учеником знаменитого Левушки, который попадал в шар через стакан с горящей свечой, и как перенял у него многие приемы игры: в пирамидку, в карамболь.
Вечером, когда мы с Погодиным курили у окна на сон грядущий, он негромко и очень серьезно сказал: