Мы захватили более двухсот пятидесяти тысяч пленных. Их разместили в тюрьмах и лагерях, находившихся в ведении НКВД и Берии. Постепенно солдаты и унтер-офицеры, проживавшие прежде на оккупированной нами части Польши, были отпущены по домам (жившие на немецкой — передавались немцам).
Часть офицеров, жандармов и полицейских разместили по тюрьмам или отправили на работы в шахты. Но «верхушка» офицерского корпуса — генералы, полковники и прочие высшие офицеры (всего около двадцати тысяч человек) — содержалась в трех наших лагерях.
Как любили делать богоборец Ильич и бывший семинарист Коба, эти лагеря разместили в бывших монастырях. Осташковский лагерь — в Ниловой пустыни, Старобельский — в бывшем женском монастыре, и наконец Козельский лагерь — в знаменитой Оптиной пустыни.
В Оптиной жили когда-то провидцы, великие оптинские старцы, здесь бывал Лев Толстой. Сейчас тут расположился лагерь — колючая проволока, собаки и охрана…
Коба отправил меня посмотреть, что там творится.
Зима тридцать девятого — сорокового годов была нестерпимо морозной. В кельях стоял лютый холод. Были оборудованы трехъярусные нары, но все равно мест не хватало. Пленные спали по очереди или прямо на ледяном полу. Не работали баня и прачечная, не было соломы для тюфяков… Я зашел в храм — там вповалку лежали люди, спали прямо в алтаре.
Я написал скромный отчет о вопиющем бедламе и неорганизованности.
Коба прочел, сказал:
— Ничего, в двадцатых они взяли в плен сотню тысяч наших, и нашим тоже было у них ой как не сладко! Теперь пускай терпят! Но с бедламом покончим, порядок наведем…
И он навел желанный порядок.
В лагеря была заслана агентура, завербованы осведомители («осведомы», как у нас их называли), одновременно начались допросы пленных.
К концу февраля стало ясно: ужасающие условия заключения польских офицеров не сломили. Как доносила агентура, они по-прежнему жаждали борьбы, мечтали о возрождении независимой Польши и этим жили. Они дружно отпраздновали День независимости Польши и именины Пилсудского. Беспрерывно писали заявления, требовали отпустить их в нейтральную страну — бороться с фашистами.
Как отмечали многие «осведомы», поляки жаждали организовать повстанческое движение на прежних польских землях, нынче немецких и наших.
Но немцы с самого начала договорились с Кобой: пресекать всякие попытки возрождения Польского государства.
Именно в это время, когда Франк проводил акцию «АБ» — уничтожения «руководящего слоя» поляков, Коба решил ликвидировать офицерский корпус, находившийся в его лагерях.
В самом конце февраля сорокового года Коба вызвал меня в Кремль.
В кабинете был Берия. Он докладывал:
— Польских офицеров в лагерях больше двадцати тысяч человек.
— Армия, — мрачно сказал Коба.
— Мы разбросали их по трем лагерям и нескольким тюрьмам, но надо что-то решать с ними, — продолжал Берия.
— Хочешь предложить собрать съезд партии — обсудить этот вопрос? — усмехнулся Коба и повторил зло: — Они — армия. Пусть пленная… Можно, конечно, кормить и одевать всю эту ораву и ждать, когда они поднимут мятеж у нас в тылу. Товарищи старшего поколения, к примеру мы с Фудзи, хорошо помнят мятеж пленных чехов у нас в Сибири…
Я понял.
Берия тоже понял, что хочет Хозяин. И предложил:
— Думаю, эту контрреволюционную сволочь надо срочно
— Ишь какой решительный — сразу стрелять, — удовлетворенно заметил Коба. — Нет, эта акция серьезная, вопрос о человеческих жизнях… пусть даже жизнях врагов, — рассуждал мой человеколюбивый друг, — и она должна быть санкционирована. Надо собрать Политбюро, ты выскажешь
Как всегда, грязную работу Коба передавал соратникам.
Уже весной сорокового года Берия написал подробную Записку в Политбюро «О польских военнопленных из трех спецлагерей в количестве 14 736 человек плюс 8 632 человек, находящихся в тюрьмах» — с предложением расстрелять их всех, «исходя из того, что все они являются неисправимыми и закоренелыми врагами советской власти».
При этом законность была соблюдена — хотя и в нашем стиле.
В записке предлагалось перед расстрелом вновь рассмотреть их дела. Правда, в особом порядке — без вызова арестованных и без предъявления обвинения. Решение судеб возлагалось на «тройку».