На сумасшедшей скорости вереница машин помчалась к Кремлю. Я сидел в третьем автомобиле вместе с ним. За всю дорогу Коба не произнес ни слова. Я понимал, о чем он думает. Было воскресенье. Военные самолеты беззащитно стояли на аэродромах. Экипажи отдыхали. Сколько хмельных голов отсыпались после вчерашних веселий в ночь выходного дня…
У Спасских ворот сопровождавшие машины чуть притормозили. И его машина как всегда въехала в Кремль первой. Рассвело, но в Кремле еще горели фонари.
Мы прибыли раньше остальных.
Я остался в приемной, сел рядом с Поскребышевым и смотрел, как один за другим члены Политбюро входят в его кабинет — Берия, Маленков, Микоян, Каганович… Военные — Тимошенко, Жуков и, кажется, Мехлис — главный идеолог армии.
Потом из кабинета торопливо вышел Молотов: оказалось, приехал Шуленбург — сделать срочное заявление.
Состоялась историческая сцена, о которой я узнал потом.
Шуленбург передал заявление немецкого правительства — обычный набор лжи, составленный Риббентропом: «В то время как Германия безоговорочно соблюдала пакт, СССР осуществлял терроризм, шпионаж и подрывную деятельность. Вступив в сговор с Англией, чтобы напасть на германские войска в Болгарии и Румынии, Правительство СССР боролось против усилий Германии установить стабильный порядок в Европе и проводило все более активную антигерманскую политику…»
— Это война? — спросил Молотов. — Вы считаете, что мы ее заслужили?
Шуленбург молчал. Ему, видно, приказали не вступать ни в какие обсуждения.
В Берлине посол Деканозов был вызван в германский МИД «по важному вопросу». Риббентроп торжественно вручил ему Меморандум о войне…
Молотов торопливо прошел мимо меня в кабинет Кобы.
Я услышал, как Поскребышеву по телефону докладывали первые (и наверняка, как положено, преуменьшенные) результаты внезапного вторжения. Поскребышев повторял вслух, записывая на бумаге:
— Аэродромы… понял… самолеты… понял…
Запись понес в кабинет Кобы.
Я тоже понял: аэродромы разбомблены, авиацию уничтожили прямо на них…
Заседание закончилось. Все вышли из кабинета. Коба — последним.
Посмотрел на меня. Глаза стали желтыми. Произнес по-грузински:
— Ну, что уставился? И почему ты здесь? Я же сказал тебе ясно: пошел вон!
Какая ненависть была в его глазах!
Я приехал домой. Квартира была пустой. Жена с дочкой жили на даче. Я хорошо знал своего друга. Он всегда ненавидел тех, кто оказывался прав, когда он ошибался. Моя судьба была решена. Позвонил жене.
Она уже услышала от сестры: война. Но не знала другой новости…
Я попросил ее срочно отправить Майю-Сулико в Тбилиси к нашим родственникам.
— Почему? — спросила она, хотя уже все поняла по моему голосу.
Я помолчал. Потом сказал:
— Поторопись.
Она заплакала.
Повесив трубку, начал собирать чемоданчик. Мы, грузины, особенно мерзнем. Положил в него зимнюю шапку.
Все «большие начальники» (так нас тогда называли) носили пыжиковые ушанки, их выдавали в кремлевском распределителе. И как-то мы с Кобой обменялись шапками. Причем до этого он обменялся этой шапкой… с Бухариным. Таким образом, у меня была сразу шапка Сталина и расстрелянного им Бухарина… Шапка двух моих знакомцев для моей несчастной головы.
Наступил вечер. Первый вечер в военной Москве. Как всегда перед сном, я вышел погулять. Увидел новое зрелище — прожектора шарили по небу… Ждали бомбежку.
Я долго гулял вдоль Москвы-реки. Когда вернулся, у лифта рядом с лифтершей стоял высокий мужчина в штатском. По обычной одежде «топтуна», по его взгляду я все понял. Когда вошел в квартиру, в коридоре меня встретил другой сотрудник в штатском. На мое «Здравствуйте» молча ринулся ко мне, быстро, грубо ощупал, обшарил карманы. Потом обычный вопрос: «Оружие есть?» Обыскав, втолкнул меня в столовую…
Я застал в ней большое общество: троих в форме НКВД, перепуганную нашу домработницу и дворничиху, взятую в качестве понятой. Предъявили ордер на арест и обыск. Обыск уже шел…
Они вывалили на пол всю переписку. Я сказал:
— Осторожнее, пожалуйста, здесь есть письма ко мне товарища Сталина, а вы их топчете сапогами.
Надо было видеть их ужас! Как я и ожидал, тотчас стали милостивы.
Попросил позвонить жене — позволили:
— Только без подробностей.
Я набрал дачу и сообщил:
— Я… уезжаю.
— А у нас… уборка, — проговорила она потерянно.
Значит, на даче тоже шел обыск.
— Все будет хорошо. Надеюсь, скоро увидимся. Я тебя люблю. Поцелуй Майю.
— Она уехала в Тбилиси…
Успела! Я немного успокоился.
Мы спустились на улицу. Везли без особых почестей, в стандартном «черном воронке» (обычный ГАЗ-61, переделанный в дни массовых арестов для нужд родной Лубянки). Я уселся на скамейку, ноги уперлись в перегородку шоферской кабинки. В ней — «глазок». В нем — морда сопровождающего. Время от времени он смотрел на меня…
Машина подъехала к Лубянке. Знакомый подъезд, куда я входил бессчетное количество раз, — с часовыми, гранитными знаменами и гербами, глядевшими на Лубянскую площадь. Теперь у меня с этим зданием вновь возникали иные отношения…