Тогда я стала понемногу заходить в глубь поляны и, обнаглев окончательно, однажды отважилась подобраться к оврагу и оставила пищу там. А потом, повернувшись к оврагу спиной, сразу же ушла.
Каково же было мое ликование, когда я высмотрела из-за кустов, как один из волков, сумрачно выбрел из своего логова, подошел к особенно ароматным в тот день косточкам от только что съеденной дома курицы, а потом, сонно-равнодушно обнюхав их, несколько раз осмотревшись и даже как будто вздохнув, сосредоточенно принялся за трапезу.
Ринувшись домой, я слила в большой алюминиевый таз остатки супа с курятиной, свалила почти все томившиеся в морозильнике сосиски, добавила круг колбасы и накрошила сверху хлеб. Это свое художество я, чуть не разлив его от нетерпения и из боязни столкнуться во дворе с отлучившейся в магазин матерью, принесла на поляну и, поставив у оврага, тут же развернулась, чтобы удалиться в свою засаду за кусты; при этом я стараясь ступать спокойно и неторопливо, чтобы не выдать волнения.
И конечно же была вознаграждена бесконечной радостью, когда из своей засады вышел один волк, потом второй, и они преспокойно вылакали всю эту окрошку.
Так у нас с тех пор и повелось – я приносила таз, полный еды, оставляла его, делано-безразлично поворачивалась и уходила. А после, вернувшись, забирала пустую посудину.
Чуть позже я рискнула оставаться на краю поляны, как официант в кафе. И волки милостиво позволяли мне это. А однажды, когда я, поставив на землю таз с еще теплой едой, привычно повернулась, намереваясь уйти, сзади к моей ноге прикоснулся шершавый язык. «Останься!..» – нежно сказал мне этим робким прикосновением волк.
Но я не осталась, я прошла на край поляны и устало опустилась в траву, избегая смотреть на сосредоточенно жующих, поглядывающих на меня украдкой волков.
В горле у меня стоял ком, и на душе было вовсе не радостно, а печально-печально.
Какой же я была, однако, сволочью! Зачем я приручала, зачем прикармливала этих недоверчивых и таких благодарных существ?
Только затем, чтобы развлечься. Никакой доброты за этим не стояло.
С тех пор я прекратила эти обильные пиршества, приносила им только кости и остатки еды, но и этим они так же вежливо-добродушно довольствовались.
Однажды, когда я сидела на своей – теперь уже своей – поляне, куда меня беспрепятственно пускали где-то в тот день загулявшие (а они иногда исчезали на сутки-двое) волки, я и увидела бредущего по дороге громко плачущего человека.
Этим человеком была Лариска-собачница – та самая девочка из ближнего к нашему, спаянного с ним углом, соседнего пятьдесят седьмого дома. Только на сей раз она была без собак и, пожалуй, в таком состоянии могла бы и не заметить двух моих волков, даже если те бы рискнули выбежать, приветливо помахивая хвостами, к ней навстречу, а навстречу к ней выбегали, как правило, все четвероногие, включая диких.
Лариска шла от нашей автобусной остановки, и чуть сзади нее шел терпеливо молчащий отец.
Я не выдержала, подошла к ней и спросила:
– Что с тобой? Что случилось?
– Бима убили!.. Сволочи!.. – выдохнула Лариска.
Этого обреченного выдоха-выкрика было достаточно для того, чтобы я сразу попала в широко распахнувшее свои объятия синее-пресинее, огромное-преогромное, близкое-преблизкое, прозрачное, с вьющимися барашками веселых курчавых облаков небо. К тому же испускающее тонкими кольцами, как из трубки дядюшки Сэма, уютную утреннюю дымку. И не то чтобы это внезапно обнаружившееся небо вдруг разверзлось надо мной, скрытое прежде невидимой завесой. Нет, это небо было всегда. Непонятно было только, где все это время была я, почему искала его всюду, не догадываясь просто поднять голову.
Солнечно оглядев Лариску с головы до ног, улыбаясь своим мыслям, еще не обретшим словесную форму, я, ничего не сказав, проводила ее до подъезда.
Лариска так вытянулась за лето, что теперь отставала от меня в росте всего на полголовы, и наша двухлетняя разница в возрасте, таким образом, частично сгладилась. А когда я, покачиваясь, как кораблик на волнах, от зазвеневшей колокольчиками в моей груди музыки, ласковой, как ароматы цветов, шла потом обратно по той же дороге, продолжая блаженно улыбаться, мне вспомнился Мурзик, а потом Штирлиц из «Семнадцати мгновений весны», на которого наш Мурзик был так похож.
Глаза Штирлица – ясные, светлые, печальные – мудро запечатлевали мир, окружающий нас, чтобы забрать с собой в небеса и отмыть там от слез и грязи, отмолить у грозного Судии, деликатно шепнув ему на ухо несколько кратких, но емких фраз. И бежал за Штирлицем-Тихоновым его верный пес Бим, отчаянно желая его спасти, и – погибал сам, как погибает всякий Спаситель.
Все самое лучшее пришло в мое детство вместе с Лариской.
Я как бы вышла из мелководья в прекрасное, неумолчное море, и мы поплыли с ней в наше дальнее плавание двумя капитанами.