Дремали дрожки у Марьяцкой башни.Уютный Краков в зелени лежалПасхальным свежекрашенным яичком.В плащах широких важно шли поэты.Никто не помнит нынче их имен.Но руки их, они реальны были.Над столиками запонки, манжеты.На палке нес газету вместе с кофеОфициант – и канул безымянным.Рахили в длиннохвостых шалях[3], Музы,Пригубивши, закалывали косуТой шпилькой, что лежит сегодня в пеплеИх дочерей или в комоде подлеУмолкшей раковины. Ангелы модернаВ домах отцовских, по уборным темным,Обдумывали связь души и пола,Печали и мигрень лечили в Вене(Сам доктор Фрейд, слыхал я, галичанин).У Анны Чилаг[4] отрастали кудри,Блистали позументами гусары.В горах носился слух, что Франц-ИосифВнизу, в долине, проезжал в карете.Там наш исток. Напрасно отрицать,На Золотой далекий век ссылаться.Не лучше ли принять, признать своимиУсы колечком, набок котелок,Побрякиванье дутого брелока.Признать и песню над пивною кружкойВ суконно-черных заводских предместьях.Уходят, чиркнув спичкой, на полсутокТворить в дыму богатство и прогресс.Рыдай, Европа, жди себе шифкарты.[5]Под Рождество на рейде РоттердамаВ молчаньи станет судно эмигрантов.К обмерзлым мачтам, словно к снежным елям,Трюм вознесет молитву на мужицком– Словенском или польском – диалекте.Простреленная пулей, пианолаИграет. Пары буйствуют в кадрили.Рыжа, толста, оттянутой подвязкойПощелкивая, развалясь на троне,В пуховых туфлях тайна ожидаетТорговцев сальварсаном и резинкой.Там наш исток. Иллюзион мигает:Макс Линдер – плюх, с коровой в поводу.В садах сквозь зелень светят лампионы.И оркестрантки в трубы, трубы дуют.Свиваясь из сигарного дымка,Из рук, колец, сиреневых корсажей,Через поля, долины, горы вьетсяКоманда: «Vorwärts! En avant! Allez!»То наше сердце залито известкойВ пустых полях, распаханных огнем.Никто не знает, почему скончались– Всё под кадриль – богатство и прогресс.Как ни печально, там наш стиль родится.Под утро лира смирная бряцаетВ мансарде над шантанной погремушкой.Как звёздный хруст – эфирные напевы,Ненужные купцам и их супругам,Ненужные и в деревушках горных.Они чисты, наперекор земному.Они чисты и слов таких не знают:Вагон, билеты, задница и деньги.Учись читать, мечтательная Муза,В домах отцовских, по уборным темным,И знай отныне, чтó не поэтично.Поэзия же – тайное волненьеИ легкий вздох, укрытый в многоточьях.Течет, струится непереводимо,Эрзац молитвы. Так и станет впредьПростой порядок слов недопустимым.«Фи, публицист. Уж говорил бы прозой».Пока открытием авангардистовНе станет износившийся запрет.Не все поэты без следа исчезли.Каспрович выл, рвал шелковые путы,Не разорвал – они же невидимки,Да и не путы, а нетопыри,Что на лету сосут из речи соки.Стафф, несомненно, был медвяно-ясным,Русалок, ведьм и проливень весеннийОн славил мнимо мнимому же миру.А что до Лесьмяна, тот был логичен:Уж если это сон, так сон до дна.Есть в Кракове короткий переулок.Два мальчика там жили по соседству.Когда один из школы возвращался,Видал другого на песке с лопаткой.Несхожи судьбы их, несхожа слава.Огромный океан, чужие страны,Коралловые отмели за рифом,Где в раковину голый вождь трубит,Познал моряк. И живо то мгновенье,Когда в жаре безлюдного БрюсселяОн тихо шел по мраморным ступенькамИ возле «К°» компании звонокНажал и долго вслушивался в тишь.Вошел. Две женщины на спицах ниткуСучили – он подумал: словно Парки.На дверь кивнули, скручивая пасмо.Директор анонимно подал руку.Вот так стал Джозеф Конрад капитаномНа Конго, по решению судьбы.И Конго – место действия рассказа,[6]Где слышащим давалось прорицанье:Цивилизатор, очумелый Курц,Владел слоновой костью в пятнах крови,Кончал отчет о просвещеньи негровПризывом к истреблению, вступаяВ двадцатый век.Об ту же, впрочем, поруПодковки, ленты, пляски до утраВ подкраковской деревне, под волынку,И сотни лет игравшийся вертеп.Неодолимой воли был Выспянский,Хотел театра, как у древних греков.Но не преодолел противоречья,Что преломляет нам и речь, и зренье,В неволю нас эпохе отдавая,И мы уже не лица, а следы,Не личности, а отпечатки стиля.Подмоги нам Выспянский не оставил.Наследье наше – памятник иной,Воздвигнутый шутя, а не во славу.Для языка по мерке, как частушка,А для бесплотной мысли в поученье.Острóты, чепуха, «Словечки» Боя.[7]День угасает. Зажигают свечи.Винтовочный затвор на ОлеандрахНе щелкает. Лужайки опустели.Ушли эстеты в скатках пехотинцев.Их кудри смел цырюльный подмастерье.Стоит в полях туман и запах дыма.Наполнит рюмки доктор. А онаУ фортепьяно, при свечах, в лиловойВуали, напевает эту песню,Что нам звучит, как весть из ниоткуда.Отголоски далекой кофейниОседали на мертвый висок.