Айра свою природу знал. Знал, что физически он несколько чрезмерен, и эта чрезмерность делает его опасным. В нем была ярость, жажда насилия, а то, что росту в нем было два метра, давало ему возможность это воплотить. Он понимал, как нужны ему всякие удила и путы – нужны все эти учителя и нужен пацан вроде тебя, понимал, как позарез нужен ему такой пацан, у которого будет все то, чего не было у него, и который будет восхищаться им как отцом. Но когда появилась ее книга «Мой муж – коммунист!», он сбросил с себя это девичье образование и снова захотел стать Айрой, которого ты не знал, – который в армии жестоко избивал товарищей по части, а еще мальчишкой, только начав жить, использовал лопату, чтобы защищать себя от пацанов-итальянцев. Орало перековывал на меч. Вся его жизнь была борьбой за то, чтобы не браться больше за лопату. Но после выхода ее книги Айра вознамерился вновь стать самим собой – тем, первым, не прирученным.
– И как – получилось?
– Айра никогда не чурался работы, даже самой тяжкой. И землекоп достиг своей цели. Заставил ее понять, что она сделала. «О’кей, – сказал он мне, – я проучу ее. И без всякой грязной фотографии справлюсь».
– И он справился?
– Справился, в лучшем виде. Свет разума принес ей на лопате.
В начале 1949 года, месяца через два с половиной после разгромного поражения Генри Уоллеса на выборах – и, как я узнал теперь, после сделанного ею аборта, – Эва Фрейм устроила для Айры, чтобы подбодрить его, большой прием (сразу после званого обеда, который был поменьше и попроще); Айра позвонил и пригласил меня. После митинга Уоллеса в «Мечети» я видел Айру всего один раз, и, пока не раздался этот удививший меня телефонный звонок («Привет, старина, это Айра Рингольд. Как поживаешь?»), я начинал уже думать, что больше его не увижу. После второй нашей встречи (когда мы впервые совершили прогулку по Уикваик-парку, где я услышал про «Айран») я отправил ему в Нью-Йорк письмо, в которое вложил перепечатанный под копирку экземпляр своей радиопьесы «Помощник Торквемады». Поскольку неделя шла за неделей, а от Айры не было ни ответа ни привета, я расценил это как свою ошибку – не надо было показывать пьесу профессиональному актеру, даже ту, которую я считал своей лучшей. Я всерьез уже решил, что теперь, когда он увидел какой я бездарь, он утратит всякий интерес ко мне. И вот, сижу как-то вечером, делаю уроки, вдруг звонит телефон, и в мою комнату вбегает мама: «Натан, деточка, тебя там – мистер Железный Рин!»
На обед к ним с Эвой Фрейм придут гости и среди них Артур Соколоу, которому он дал почитать мой сценарий. И Айра полагает, что я захочу с ним познакомиться. На следующий день мать погнала меня на Берген-стрит покупать черные лаковые туфли, а свой единственный костюм я отнес в портновскую мастерскую на Ченселлор-авеню, чтобы Шапиро удлинил рукава и штанины. И наконец, ранним вечером в субботу, бросив в рот мятную таблетку и чувствуя, как сердце стучит, будто я собираюсь пересекать границу штата с преступной целью, я вышел на Ченселлор-авеню и сел в автобус, идущий в Нью-Йорк.
За обедом рядом со мной сидела Сильфида. Стол – сплошные ловушки: восемь ножей и вилок, четыре разной формы бокала, в качестве салата нечто под названием «артишок» (вроде огромного цветка чертополоха), тарелки и блюда возникают у тебя откуда-то из-за спины (с торжественным видом их подает негритянка в специальном форменном одеянии), одна загадка чаши (таинственной миски непонятного назначения – как потом выяснилось, для полоскания пальцев) чего стоит! Однако все это, таившее угрозу, заставлявшее меня, только что такого взрослого, чувствовать себя испуганным ребенком, почти напрочь преодолела для меня Сильфида: над чем-то сардонически посмеявшись, что-то с циничной прямотой объяснив, иногда одной лишь кривой ухмылкой или вращением глаз она помогла мне постепенно понять, что, несмотря на всю эту помпезность, такого уж важного во всем этом, в сущности, ничего нет. Я был ею просто очарован, особенно ее дарованием сатирика.
– Мамочка, – говорила Сильфида, – любит чрезмерно усложнять: ты ж понимаешь – она у нас в Букингемском дворце выросла! Из сил, бедная, выбивается, стараясь превратить обыденную жизнь в пародию.
В том же духе Сильфида продолжала во время всей трапезы, нашептывая мне на ухо пренебрежительные комментарии, естественные для человека, выросшего в Беверли-Хиллз и переместившегося затем в Гринич-виллидж, этот американский Париж. Даже в том, как она надо мной подтрунивала, я ощущал поддержку, я словно забывал, что вновь могу попасть впросак уже при следующей перемене блюд.
– Да не бери ты в голову, Натан, вот еще – думать, что правильно, а что нет! Когда ты делаешь что-то неправильно, ты, между прочим, выглядишь куда менее комично.