– Нет. После того как Дорис убили, из Ньюарка я уехал. Дорис-то ведь убили, Натан. Прямо напротив дома, во дворе больницы. Иначе я не уехал бы из города, понимаешь?… Не собирался я уезжать оттуда, где прожил и проработал с учениками всю жизнь, только потому, что теперь это город черной бедноты, и там полно проблем. Даже после расовых беспорядков шестьдесят седьмого года, когда Ньюарк опустошили пожары, мы продолжали жить на Лихай-авеню, оставшись единственной на всю улицу белой семьей. Дорис, с ее больной спиной и прочими делами, опять пошла работать в больницу. Я преподавал в Саутсайде. После официальной реабилитации я опять стал преподавать в Уикваикской средней, где к тому времени жизнь стала тоже не сахар, а через пару лет мне предложили заведовать отделением языка и литературы в Саутсайде, где было еще хуже. Учить этих черных детишек никто не мог, и предложили мне. Последние десять лет перед пенсией там я и проработал. Ничему я там никого не научил. Их кое-как от членовредительства удержать бы, а не то что учить чему-то! Дисциплина – вот была наша единственная забота. Дисциплина, патрулирование коридоров; поймаешь кого-нибудь, начнешь распекать, он тебе хрясь кулаком в морду – еще один кандидат на исключение. Худшие десять лет моей жизни. Хуже, чем когда я вовсе без работы сидел. Не могу сказать, чтобы тогда я пребывал в каком-то особом ужасе и разочаровании. Я чувствовал ситуацию, понимал ее связь с реальностью. Но вот эти годы были действительно ужасны. Кошмар. Надо было бежать, мы медлили, вот и получили.
Но я и сам всю жизнь в школьной системе Ньюарка был смутьяном, разве нет? Старые друзья называли меня сумасшедшим. Все они давно разбежались по пригородам. Но как же я-то сбегу? Я, тот, кто всегда призывал относиться к любым детям с уважением! Если есть шанс улучшить жизнь, с чего же начинать, как не со школы? Потом – я ведь всегда, сколько был учителем, едва мне предложат сделать что-то, что казалось мне стоящим и интересным, говорил: «Конечно! Давайте!» – и изо всех сил в это дело вгрызался. Так мы и жили на Лихай-авеню, я ездил на работу в Саутсайд и все твердил учителям своего отделения: «Думайте, старайтесь заинтересовать учеников, чтобы они не чувствовали себя в школе чужими!» – и так далее.
Дважды меня избивали и грабили. Уносить ноги надо было после первого раза, а уж после второго – так и подавно. Во второй раз это произошло буквально у дома – тут же, за углом, в четыре часа дня; трое подростков обступили меня и приставили пистолет. Но мы не переехали. И вот однажды вечером Дорис выходит с работы – а ей, чтобы до дому добраться, ты ведь помнишь, от больницы только улицу перейти. Но не вышло. Ударили по голове. Примерно в полумиле от того места, где Айра убил Стралло, кто-то кирпичом раскроил ей череп. Ради сумки, в которой ничего не было. И знаешь, что я тогда осознал? Что меня обманули, использовали как лоха. Такая мысль вовсе мне не нравится, но она как засела во мне, так я с ней и живу.
Кто обманул, хочешь спросить? Да сам же я себя и обманул, опутал этими своими принципами. Не мог предать брата, не мог предать звание учителя, не мог предать свой бедный, страдающий Ньюарк. «Только не я, я не такой, я не уеду! Бежать не брошусь. Мои коллеги пусть как хотят, а я не покину этих черных деток». В результате предал жену. Переложил ответственность за свой выбор на другого. За мою гражданскую доблесть расплатилась Дорис. Пала жертвой моей инертности: «Пойми, бежать некуда… Судьба… От себя не убежишь…» Когда освобождаешься, как я всю жизнь старался, от очевидных заблуждений – религии, идеологии (коммунистической, например), – у тебя все же остается один миф: о том, какой хороший ты сам. Это последнее твое заблуждение. Вот ему-то я и принес в жертву Дорис.
В общем, вот так. Всякое действие ведет к потере, – помолчав, подытожил Марри. – Растет энтропия системы.
– Какой системы? – откликнулся я.
– Какой системы? Моральной.