Когда письмо появилось в газете, Айре как раз выпало работать на верхней палубе, нагружать и цеплять сетки к грузовой стреле, а потом в сетке с грузом спускаться в трюм, и тут те, кто управлял стрелой, пригрозили сбросить его в люк, если он не заткнется со своим сочувствием к неграм. И они действительно несколько раз отпустили сетку, и Айра пролетел три, пять, семь метров. Они пообещали в следующий раз еще и грузом его сверху пристукнуть, чтобы переломать все кости, но он, хотя и испугался, все равно не говорил им того, что они хотели услышать, и в конце концов от него отстали. А на следующее утро в столовой кто-то назвал его жидовской мордой. Негритянский прихвостень, да к тому же и жидовская морда. «То был какой-то балбес-южанин с недержанием речи, – рассказывал Айра. – Вечно отпускал шуточки в столовой, то про евреев, то про негров. А в то утро завтрак уже к концу подходил, народ почти весь разошелся, и вот он опять открыл пасть и все в ту же дудку дует. А я весь кипел еще со вчерашнего, ну, то есть после того, что было на судне, и чувствую – не могу больше, так что я снял очки и отдал их парню, который сидел рядом. (А он один такой и оставался, кто до сих пор не гнушался сидеть рядом со мной. До того дошло, что я входил в столовую – а там народу две сотни человек, – и, куда бы я ни сел, вокруг сразу пусто.) В общем, взял я этого засранца за шкирку. Он рядовой был, а я сержант. Измочалил его в хлам, из конца в конец столовой пинками прогнал. Тут старший сержант один подходит, говорит: «Может, тебе на него официально заявить? Мол, так и так, рядовой напал на сержанта, а?» А я про себя думаю: если сделаю это, дрянь получится, а не сделаю – тоже дрянь. Верно же? Зато с тех самых пор никто при мне антисемитских шуточек не отпускал. Но это не значит, что и про ниггеров заткнулись. Ниггеры то, ниггеры се, сотню раз на дню. Тот засранец, кстати, в тот же вечер снова на меня кинулся. Когда мы котелки свои и ложки мыли. А нам в комплект ножики выдавали, маленькие такие, может, видел? И вот он с этим самым ножиком – на меня. Ну, я его опять отвалтузил, но заявлять про это никуда не стал».
А через пару часов на Айру в темноте напали, и кончилось это для него больничной койкой. Насколько он мог судить об этом, те боли, что начали его преследовать, когда он работал на фабрике грампластинок, начались как раз из-за того, что в тот раз его жестоко избили. И теперь стоит ему неудачно мускул напрячь или сустав вывернуть – лодыжку, колено, шею, что угодно, – его тут же адская боль простреливает, причем бывает, что и вовсе из-за пустяка: с подножки автобуса неудачно спрыгнул или потянулся через прилавок в кафе за сахарницей, тут тебе и здрасьте.
В этом была еще одна причина попытаться сменить работу. Пусть поначалу было и непонятно, что из всего этого может реально выйти, но когда кто-то ему сказал насчет прослушивания на радио, Айра за этот шанс уцепился.
Не исключено, что за переездом Айры в Нью-Йорк и его мгновенным радиотриумфом стояло больше закулисной машинерии, нежели я мог себе представить, но в те времена я об этом не думал вовсе. Зачем? Вот он – человек, который поведет меня дальше Нормана Корвина и, между прочим, о солдатах мне расскажет то, чего Норман Корвин не говорит, – расскажет о тех солдатах, с кем не то даже чтобы не очень-то приятно было иметь дело, но которые сами были вовсе не такими антифашистами, как герои «На победной ноте», о тех, кто ушел на войну, ненавидя ниггеров и жидов, да и вернулся с войны, продолжая их ненавидеть. Вот человек – горячий, грубый и побитый жизнью, кто из первых рук даст мне знание обо всей той американской брутальности, которую Корвин опустил. Объясняя себе мгновенный триумф Айры на радио, о его связях с коммунистами я не думал. Я просто смотрел на него и восхищался: потрясающий парень! Действительно железный человек.
2
Тогда же, в сорок восьмом году на вечернем митинге в поддержку Генри Уоллеса в Ньюарке, я познакомился и с Эвой Фрейм. Она была с Айрой, и с ними была ее дочь по имени Сильфида, начинающая арфистка. В отношениях между Сильфидой и ее матерью я ничего особенного не заметил и о противоборстве их не знал, пока Марри не начал мне рассказывать обо всем том, чего я сам по малолетству не разглядел, – о тех деталях личной жизни Айры, которых я либо не мог понять, либо их Айра успешно от меня скрывал все те два года, что я виделся с ним каждые пару месяцев, когда он приезжал навестить Марри или когда я сам приезжал к нему в его домик (Айра называл его хижиной) в поселке под названием Цинк-таун на северо-западе Нью-Джерси.