— А вот что с нею положили: две амфоры с маслом, три с вином, кратер расписной, дорогой работы, кубок серебряный двуручный, веретено и ее любимый сосудик с благовониями. — Евринома всхлипнула. — Эти две таблички — все, что от нее осталось. Я все корзины пересмотрела — больше ни одной нет, где бы она поминалась. Свадьбу-то она играла, когда меня еще в доме не было. Она ведь скромная была, жертвы когда и приносила, то за других: за мужа, за сына, за тебя, Пенелопа. Правнукам ее и вспомнить будет нечего: только как она болела и умерла.
Я взяла из рук Евриномы таблички, и в памяти вдруг всплыло одно весеннее утро примерно год назад. Я проснулась от оглушительного пения птиц: соловьи до звона в ушах заливались на горе над моим окном. Солнце еще не встало, и все вокруг было прозрачным, зыбким, серебристо-серым. Только небо чуть теплилось на востоке — это заря-Эос распахнула двери своей наполненной розами спальни. Надев шафранное платье, она поднималась из струй Океана, нежно касаясь неба пурпурными пальцами. Я больше всего люблю этот час, когда ночь уже ушла, а утро еще не наступило. Час, когда далеко на западе, в тех местах, где Атлант держит на плечах небесный свод, богиня Ночь возвращается домой и, переступая через медный порог своего жилища, встречается с дочерью по имени День, которая спешит сменить ее на земле...
Я спустилась в мегарон — там было пусто и тихо, очаг давно погас. Пахло вчерашним дымом. Но рабыни уже успели распахнуть двери маленького вестибюля, и первый солнечный луч упал на чисто вымытый влажный пол. Я выбежала в портик, на солнце. Камни холодили босые ноги. Две зеленые ящерицы шмыгнули по ступеньке и скрылись в какой-то трещине — наверное, у них была любовь. Мне стало весело, как в детстве... И вдруг я увидела Антиклею. Она стояла в коридорчике, прислонившись лицом к дверной притолоке, и стонала, раскачиваясь всем телом. Мне неловко было смотреть на нее, и я не знала, что мне следует сделать. Лучше всего было не вмешиваться. Я проскользнула мимо и побежала вниз по тропинке, туда, где море уже полыхало в лучах раннего солнца, — я хотела успеть искупаться до того, как рабыни накроют завтрак.
.. .И если я не напишу об этом сейчас, то никто никогда не узнает, как она стояла, уткнувшись лицом в холодную медь. Платье на ней было надето наизнанку — наверное, она проснулась в темноте и не захотела тревожить рабынь. Она оделась на ощупь и спустилась вниз, по черным ступеням, в серое зарождающееся утро. В мегароне было холодно и сыро. Она стояла совсем одна и знала, что уже никогда не увидит своего Одиссея. Муж давно предпочитал ей общество собутыльников и рабов. И что-то болело у нее в груди, и так громко орали птицы, не давая забыться. И солнце вставало, чтобы начался еще один ненавистный день. И ничего нельзя было поделать с этим, потому что Зевс только однажды задержал наступление нового дня, чтобы дольше наслаждаться любовью Алкмены... И надо было идти и жить. Надо было переодеть платье, и распорядиться о завтраке, и задать дневной урок рабыням-ткачихам, и принять заезжих торговцев, и попытаться продать им накопившиеся в кладовых хитоны и покрывала... Столько всего надо было успеть.
Она хлопотала целыми днями, и от нее остались две таблички: пять амфор вина, пеплос, три овцы, сосудик с благовониями...