В одном из своих рассказов («Дом») я уже в 1904 году сделала наш маленький дом ареной событий, для которых, изменив возраст, биографические данные и характер взаимоотношений, я использовала самых близких мне людей, в том числе изобразила и Райнера в детстве, рядом со счастливыми родителями; с его согласия я включила в рассказ даже его письмо ко мне. Но еще раньше, в Шмаргендорфе, я выплеснула свою тоску по России и почти довела до завершения «Родинку»; мне очень хотелось, чтобы эту повесть прочитали, так как в ней рассказывалось о русских впечатлениях; все остальное создавалось мной исключительно или почти исключительно ради самого процесса творчества, который был для меня важен и почему-то жизненно необходим. Свою библиотеку рукописей я хранила в банковском сейфе и доставала оттуда – часто очень неохотно! – ту или иную с сомнением только по очень неблагородной причине: чтобы продать, когда возникала насущная нужда в деньгах. Правда, свои статьи на самые разные темы я не собирала, а публиковала где только можно; я писала их частично потому, что меня близко затрагивала тематика, частично по причине материальных затруднений.
Здесь я хочу признаться в одной странности: сочиняя статьи, работал с понятиями, я чувствовала, что занимаюсь сугубо женским делом, но когда дело касалось художественного творчества, я ощущала себя мужчиной; поэтому мои женские образы чаще всего увидены глазами мужчины. Причина того и другого связана с моими детскими и девическими переживаниями: в сферу понятий, которую прививал мне мой друг, оказалась втянутой моя любовь к нему как женщины; напротив, все, что возбуждало фантазию, наталкивалось на его запрет и могло избежать повиновения и утвердить себя только в форме мужской ориентации на неподчинение. Поскольку сексуальное поведение человека коренится глубоко в бессознательном, то нет ничего удивительного в том, что эти последствия ранних переживаний с возрастом – примерно в шестьдесят лет – исчезли…
Я неоднократно поддавалась искушению и проводила зимние месяцы в Берлине, куда меня приглашал Макс Рейнхардт, чтобы присутствовать на репетициях созданного им театра «Каммершпиле». Для меня это стало таким сильным переживанием, что все другие впечатления, отношения со многими людьми из его окружения отступили на задний план, а это немало значит.
При этом я имею в виду не спорность фигуры Рейнхардта, изведавшего и славу, и хулу, и даже не сами премьеры, а его неповторимую манеру работать; после него не останется традиций или учения, а только впечатление о неповторимости его творчества (которое потому было таким раскованным и щедрым, что решение всех хозяйственных вопросов взял на себя Эдмунд Рейнхардт). Мне это представлялось так в том Рейнхардте, который мечтает и пассивно, как великий актер, вживающийся в порученный ему образ, впитывает в себя поэзию, аккумулируется огромная энергия, которая затем прорывается и овладевает сознанием актеров. Как актер он преодолевал робость, в общественной жизни тоже держался, скорее, неуверенно, но в работе демонстрировал такую увлеченность, которая объясняет его огромную выдержку и задор; мечтательность и почти грубая властность сливались в его манере работать в единое целое. В мою память прочно врезался один эпизод, подтверждающий, что и явная грубость Рейнхардта не производила отталкивающего впечатления: Агнес Сорма в «Призраках», всхлипывая и подавляя рыдания, выслушивала признания сына и никакие могла найти нужный Рейнхардту тон; репетиция закончилась всеобщей усталостью; когда, уже уходя, артистка от чрезмерного перенапряжения безудержно разрыдалась, Рейнхардт вскочил, поднял руку вверх и восторженно закричал: «Вот как нужно играть!», после чего рыдания пришлось повторять, репетируя пьесу.
От встреч с Рейнхардтом у меня осталось следующее впечатление: в то время как поэтическое содержание обычно передается благодаря удачно найденному звуковому оформлению, на репетициях Рейнхардта нередко возникало ощущение, будто оно изымается из головы автора, находя выражение в волевом акте в процессе работы с живыми людьми. Элемент поэтической мечтательности и момент волевого напряжения, сталкиваясь, создавали настроение повышенной экспрессивности, которое позволяло лучше представить на сцене то, что репетировалось. Сами по себе премьеры, даже блестящие, давали об этом довольно смутное представление; попять, как все происходит, можно было только в общении с актерами, занятыми в спектакле. Хочу подчеркнуть один немаловажный момент: все, что я узнавала о Максе Рейнхардте от людей, его окружавших (а среди них были такие интереснейшие личности, как Кайслер, Вассерман, Моисеи, Гертруда Эйзолцдт), отступало в тень перед теми представлениями, которые устраивал во время репетиций он сам.