Некоторое время они идут молча, и мать думает, что бабку надо бы врачу показать, а то пить-то она здорова, а в башке, небось, уж тараканы бегают; что премию в этом квартале опять зажмут в фонд помощи каким-нибудь голосранцам черножопым, чтоб у них хвосты поотвалились – сидели бы себе на пальмах и не рыпались, а то ишь ты, в коммунизм захотели – помогай им; что летом, чтоб на юге погреться, надо бы месткомовского кума подмазать, а то видали путевочку, как в море лодочку; что очередь на квартиру опять заморозили, а в бараке жить уж невмоготу; летом еще можно притвориться, что дача, а зимой... Погуляй-ка по морозцу с ведрами на колонку и обратно, да посиди-ка голой задницей на мерзлом толчке – притворяться, небось, расхочется. Она думает, что будь у нее квартира, то жизнь была бы как у людей – чистота, покой, порядочек... В голове рисуется сотни раз уже виденная картина, в которую она входит, легко открыв воображаемым ключом дверь. Там светло и просторно, никаких тебе тараканов и керосинок: кухня белая, на окнах герань, ванная вся в кафеле, а про комнаты уж и говорить нечего – торшер, ковер, телевизор – все как надо. Летом чай на балконе, чем не ра...
– Ма-ам, – достает ее из уютных грез настырный детский голос, – а что такое рай?
Мать, нехотя возвращаясь на землю:
– Что еще за рай такой-сякой? Ты в сад ходишь или в бурсу?
Дочь мгновенно реагирует:
– А что такое бурса?
Всполошившись, что сейчас придется объяснять и про бурсу, и про священников, и про религию, мать задает встречный, как бы шутливый вопрос, означающий конец диспуту:
– А кто такая почемучка?
Антошка канючит:
– А ты все ж скажии.
Мать устала. Всю неделю она крутилась на работе, как белка в колесе. Фигаро здесь – Фигаро там. Одно название – лаборантка, а если по правде, то самая, что ни на есть уборщица. Если бы не очередь на квартиру, только бы ее и видели на Хим-дыме. Ушла бы в торговлю и стояло бы все ее начальство к ней в очередь на прием. А она бы еще посмотрела кому давать, а кому – завтра приходите. Из-за этой чертовой квартиры и копаешься всю жизнь в дерьме поганом. А тут еще малая с вопросами лезет.
Вскипев, как переполненный чайник на плите, она с силой дергает дочь за руку и отрезает:
– Нету никакого рая, сказано тебе. Ни бога нету, ни рая. Если, и есть что, так это ад. Подрастешь – сама узнаешь. И вообще запомни, много будешь знать – скоро состаришься.
Разобидевшись, они бредут молча и, миновав залитый жиденьким светом луны пустырь, оказываются меж рядов поочередно гавкающих на них сараев. При каждом приступе лая Антошка вздрагивает и крепче цепляется за материнскую ладонь, а та подобревшим голосом утешает:
– Не боись, не боись – они не со зла гавкают. Услыхали нас, вот и спешат пожаловаться. Скучно им, на цепи-то. Хозяин придет раз в день, покормит, приласкает и запрет на ночь. Вот они и жалуются тебе на жизнь свою собачью.
Радуясь, что мать больше не серчает, Антошка начинает тараторить, как будто молчала целую вечность.
– А Скамейка никогда не лает! Урчит, как батарея теплая, и смотрит ласково. Хитрющаяяя! Так и подлизывается, чтоб дали какой-нибудь вкуснятинки. А дадут: сразу не ест – обнюхает и бежит прятать. Прям, как Ленка Маныкина.
– Что ж твоя Ленка, как собака, зарывает еду в землю, что ль?
– Не, она не зарывает, а под подушку прячет, а потом в тихий час ест под одеялом. Уж ругали ее ругали, а она все ест.
Сараи остаются позади. Антошка веселеет, забывает про материнские окрики и опять возвращается к интересующей ее теме:
– Мам, а что такое красота?
–Дожили, – говорит мать обескураженно, – сама-то, небось, не догадываешься?
– Догадываюсь, но не шибко...
Мать несколько секунд сосредоточено думает, а потом не без сомнения говорит:
– Мне, кажется, красота – это все, что дает радость. Солнце, вот, выйдет из-за тучи, и все вокруг обрадуется – снег заблестит, воробьи зачирикают, люди заулыбаются, особенно, если выходной.
– Мам, а Скамейка красивая?
Мать озадаченно и серьезно отвечает:
– А сама-то, как считаешь?
– Выходит, что красивая, потому что, когда она смотрит на меня, как самый настоящий верный пес, я радуюсь. А мальчишки говорят, что она дворняга кривоногая и камнями в нее пуляют.
Пока мать сопоставляет неказистый облик кудлатой, вислозадой на кривых ножках дворняги с понятием красоты, дочь думает о своем и неожиданно спрашивает:
– Мам, а папа был красивый?
– Ну что ты заладила?, – стонет мать, – красивый, как мерин сивый... слишком даже.
– А что же он нас бросил?
Мать отвечает уже с явным сарказмом.
– А это, чтобы мы с тобой больше радовались. Вот мы живем себе, никто нам не мешает – мы и рады.
Антошке ответ кажется вполне логичным. Она продолжала бы еще мучить мать вопросами, если бы из-за слегка позванивающих сосульками деревьев не забрезжил тусклый свет, и из темноты не выплыла бы кирпичная громадина общественной бани номер один.