Очень жалею, что не сохранилось у меня текста "Докладной записки" (последний экземпляр изъят во время обыска в квартире Григоренко 7 мая 69-го года). "Докладная записка" в свое время наделала шуму. "Документ" этот был составлен на имя председателя Комитета Государственной безопасности. Говорили, что у Кантова - следователя Григоренко и Даниэля были неприятнос-ти: дальневосточные перлюстраторы сочли, что выплыл подлинный документ. Потом, при послед-нем обыске у Григоренко, следователь и понятые шептались:
- Кантов. Вот что бывает, когда своих же не знакомят с "совершенно секретно".
Не обратили внимания, что дата "Записки" 1-е апреля 66-го года и что Семичастный назван без инициалов - какой Кантов мог бы позволить себе такое неуважение! (Я-то просто поленился узнавать, как звать этого товарища.)
Писать я разрешал себе только тогда, когда нечего было перепечатывать. Через мои руки прошел "Новый класс" Джиласа, многие главы "Крутого маршрута" Е. Гинзбург, работа В. Л. Теуша об "Иване Денисовиче", многие вещи Солженицына, несколько раз я перепечатывал "процесс Бродского", записанный Ф. Вигдоровой.
На похоронах Вигдоровой я попросил траурную повязку, чтобы встать в почетный караул. "А вы откуда будете?" - "Я ее издатель". Повязку дали.
Погорел я на "Докладной записке". А. Кузнецов уверяет, что Самиздат это почти дозволен-ная деятельность, игра в кошки-мышки, дескать, "Скотский хутор" или "1984" в Самиздате не ходят... Не берусь судить, почему они не ходят, но я знаю члена Союза писателей, который берет пишущую машинку напрокат - чтобы "сами у себя конфисковали", а уж нас так стараются запугать, столько всего изымают, что "игра" получается совсем не забавная. Мне, например, вполне реальным кажется пикантное положение, когда ответственный чекист будет прятать свои "самиздаты" от сына, а тот, в свою очередь, от папаши. Самиздат - естественная реакция на то, что свободы слова лишены все, даже те, кто правит, даже крайние реакционеры и искренние конформисты.
Знакомые комментировали мою деятельность: "Он еще допечатается". О Гершуни те же люди говорили: "Он еще добегается". Но до тех пор, пока им в руки не попала "Докладная записка", меня не трогали. Чекист Скобелев лепетал какую-то чушь, дескать, сам не знает, откуда она у них взялась, но я-то знал. Я послал ее письмом Эрнсту Махновецкому (обратный адрес я давно уже "лепил от фонаря", а корреспонденцию свою, как правило, старался отправлять не из Москвы, но все эти маленькие хитрости не спасли), Махновецкий послания не получил, оно очутилось на столе у Скобелева.
26 июня 1966 года я подошел к своему дому, имея при себе зонтик и "Новый мир" с последней повестью Катаева. У калитки стоял "воронок" с решетками. Два милиционера и две медицинские сестры любезно сообщили:
- Владимир Николаевич, мы хотим показать вас Енушевскому...
В "воронке" меня везли только до отделения милиции, там пересадили в "психовоз" с красным крестом - санитары свое дело знают не хуже милиционеров, а заболеть может каждый трудящийся, медицинская помощь у нас бесплатная...
Экспертизная больница находилась у Новослободской, в Институтском проезде, 5. Никакого Енушевского не было, но и без него врачи хорошо играли свои роли. Когда я попытался обратиться к их чести и совести - "вы же Гиппократову клятву давали!" - вздрогнула только одна красивая женщина с семитской внешностью. Но и эта небольшая победа вдохновила меня, я стал говорить, что существует понятие врачебной тайны, что если какому-то журналисту вздумалось написать фельетон о Тарсисе, то это еще не значит, что больница должна услужливо предостав-лять ему эпикриз - стыдно, товарищи, стыдно... Женщина сидела понурившись и грустно поглядывала на мужчину напротив - наедине они, вероятно, тоже говорили на эту тему.
Не расспрашивая ни о "видениях", ни о "голосах", меня отправили в больницу имени Кащенко, в "академическое" 15 отделение, заведующим которого был парторг больницы Феликс Енохо-вич Вартанян.
Дома у нас сделали обыск, взяли альбом с фотографиями и вольными подписями к ним, но через несколько дней альбом вернули (теперь тот же самый альбом с семейными фотографиями держат уже пятый год, не знаю, что в нем обнаружили - то ли антисоветчину, то ли тайны какие).
В Кащенко я пробыл июль, август, сентябрь, но сейчас у меня нет под рукой записей об этом времени. Могу только сказать, что выпущен я был совершенно оглушенным, залеченным и раздавленным.
ТРУДОВЫЕ БУДНИ
К тому моменту, когда я очутился в Теневом театре, основательница его Свободина, престарелая дама из Наркомпроса была безнадежно больна, и дело вел предприимчивый режиссер Влади-мир Наумович Тихвинский, писавший вместе с Марком Айзенштадтом маленькие басенки и сценки для Райкина. Марк скромный, сдержанный, очень грамотный и углубленный в себя человек. Если бы не Тихвинский, не пробиться бы ему. Злые языки говорили, что сам Тихвинский без Азова никогда не написал бы ни строчки.