«Венец главы моей, сокровище мое, утеха моя, сердце мое!
Не понимаю, почему тебя так поразили несколько древнееврейских слов в моих письмах. Древнееврейский язык – это наш национальный фонд, наше достояние. Разве знание этого языка является особой заслугой для еврейской девушки? Стыд и позор, если она не может прочитать наизусть нескольких стихотворений Иегуды Галеви, если, окончив гимназию, не знает Maпy, Левинзона, Смоленскина, Гордона и других еврейских классиков!.. Я тебе очень благодарна за список. Жаль, что рекомендованных тобою классиков я уже давно прочитала. Помимо них, я читала еще таких знаменитых писателей и поэтов, как, например, Байрона, Свифта, Сервантеса, Диккенса, Теккерея, Шелли, Бальзака, Доде, Гюго, Сенкевича, Ожешко и т. д., и т. д. Мне хотелось чего-то нового, свежего, и не роман, а что-нибудь серьезное. Будь здоров, мой любимый, мой сладостный. Не возноси меня слишком высоко. Я самая обыкновенная девушка, преданная тебе телом и душой.
Твоя верная невеста…»
На это я ей ответил…
Но, может, хватит этой переписки жениха и невесты? Боюсь, как бы не получился не роман, а письмовник. Хочу, однако, добавить: все эти письма до сих пор хранятся в ящике моего стола, в самом укромном уголке. Ни один человеческий глаз их не видел. Они дороги мне, как старые-престарые листы какой-то летописи, молчаливые свидетели моих первых радостей и первых страданий. Это – засохшие, увядшие цветы на могиле первой моей любви, первого моего романа.
Глава восьмая
Я изолгался – меня лихорадит
Когда человек влюблен – это видно по его лицу. Стоит только присмотреться, как блуждают его глаза, как странно он улыбается, как отвечает невпопад, как смотрит ежеминутно в зеркало, как меняет ежедневно галстуки, как ходит плавно и легко, как любит он весь мир, – не стесняйся он людей, он расцеловался бы с трубочистом…
Но за мною никто не следил. Правда, иногда мой ученик во время игры в шашки спрашивал меня: почему я так рассеян, почему я бью свои собственные шашки. В ответ я удивленно спрашивал: какие шашки? Хозяин тоже как-то спросил за столом, почему я так плохо выгляжу. На это хозяйка, позвякивая ключами, ответила (с выражением жалости на лице, хотя в душе она была рада), что за последнее время учитель совсем ничего не ест.
– В чем дело? – спросил хозяин, и сам ответил за меня: – Вы слишком много работаете, целые дни вы сидите взаперти вдвоем и занимаетесь, пошли бы как-нибудь прогуляться.
– Как мы можем гулять, когда у нас столько работы? – сказал мой ученик с таким искренним простодушием, что мне захотелось плюнуть ему в лицо и крикнуть во весь голос: «Люди! Нельзя же так врать!.. Лгун на лгуне сидит и лгуном погоняет!»
Но я этого не сказал; вместо того чтобы сказать правду, я тоже солгал:
– Соскучился по своим…
– Да ничего удивительного, – поддержал хозяин мое вранье со всей силой своей богатой фантазии. – У него есть по ком скучать. Его семья – это первая, это известнейшая семья не только в их городе. Можно сказать, что во всей округе не сыскать еще одной такой семьи. Ковенский раввин, кажется, ваш родственник?
– Дядя, – бесстыдно лгу я.
– А проповедник из Поречья тоже, кажется, приходится вам дядей?
– Двоюродный дядя, – отвечаю я.
– А Эпштейн, великий Эпштейн, кем вам приходится?
– Мы двоюродные братья, – говорю я.
– А Мойшеле Гальперин, кажется, тоже ваш родственник?
– Да, со стороны матери, – ответил я.
– Ну, а толчинские, – говорит он, – толчинские богачи, тоже, слышал я, приходятся вам близкими родственниками?
– Кузены, – говорю я, – кузены со стороны матери.
И я страшно рад, не столько моим новоявленным родственникам, сколько тому, что, наконец, меня оставят в покое и я смогу остаться наедине с моими сладостными, святыми чувствами, с милыми, чудными письмами невесты моего ученика, которые дороже мне всех выдуманных и настоящих, близких и дальних родственников.
Вот что она мне написала в одном из своих последующих писем: