Шпаны в военной Москве много. Красивые и безобразные, высокие и низенькие, эти парни похожи один на другого. Может быть, потому, что вся шпана носит одинаковые челочки, одинаковые кепки, у всех наколки на руках и металлические коронки.
Эти коронки называются фиксами. Они — шик. Их надевают даже на здоровые зубы.
Я ненавижу шпану. Один тип из этой шатии вытащил из моего кармана хлебные и продуктовые карточки.
Случилось это два года назад. Я возвращался на «букашке» — так назывался маршрут «Б» — с Таганской площади, где в то время находился спецмагазин, в котором отоваривались наши карточки. На Коровьем валу сошел. Сунул руку в карман и обмер — нет карточек. Метнулся в одну сторону, в другую. Трамвай прогромыхал мимо. Я увидел парня в малокозырке, который, кося на меня глазом, ухмылялся, показывая металлический зуб. «Он», — подумал я и помчался за трамваем. Но разве догонишь трамвай? «Букашка» пересекла Октябрьскую площадь, покатила под гору к ЦПКиО имени Горького.
Как мы дожили до конца месяца, лучше не вспоминать…
Я не свожу с парней, шныряющих по площади, настороженного взгляда. Ведут себя эти парни нагло: ощупывают чужие «сидора», совещаются. На мой вещмешок внимания не обращают — такой он тощий.
Один из парней — плотный, с короткой шеей, с виду он добродушный, покладистый. У другого — тонкие губы, опухшее лицо, мешки под злыми, колючими глазами. Называют парни друг друга по фамилиям. Запоминаю на всякий случай: с короткой шеей — Ярчук, опухший — Фомин.
Парней провожают девушки. Одна из них в беличьем манто, в меховой шапочке, кокетливо сдвинутой набок, напоминает мне Катюшу Маслову — перед отъездом я прочитал «Воскресение». Украдкой посматриваю на эту девушку.
— Нравится маруха?
Оглядываюсь — Фомин.
— На Катюшу Маслову похожа, — отвечаю я.
— На кого, на кого? — Брови у Фомина сдвигаются.
Я сбивчиво объясняю, кто такая — Катюша Маслова.
Фомин подзывает девушку, снисходительно говорит ей:
— Слышь-ка, эта верста втюрилась в тебя.
Девушка ласково улыбается, протягивает мне руку:
— Зина.
— Георгий.
— Жора, значит?
— Можно и так, — соглашаюсь я и думаю: «Какая у нее приятная, мягкая ладонь. Будто бархат».
Подруга Зины — густо напудренная, словно вываленная в муке, девица с ярко накрашенным ртом, в распахнутом пальто, из-под которого виднеется тельняшка, неплотно облегающая ее рыхлое тело, — развязно спрашивает:
— А я тебе нравлюсь?
— Нет.
В Зининых глазах — смешинки.
— Нельзя так говорить женщинам, — учит она. Голос у нее густой, красивый.
— Но ведь это же правда! — возражаю я.
— Тем более нельзя! — Зина смеется. Напудренная девица морщит носик, похожий на кнопку, говорит Ярчуку:
— Врежь ему!
Я напрягаюсь, ожидая удара.
— Не смей! — Зина смотрит на Фомина. Тот советует своему приятелю не связываться…
4
Наш вагон напоминал бочку, набитую селедками. На верхних полках размещались по двое. Моим соседом оказался поджарый парнишка с тонкой, как стебелек, шеей, с большими, словно плошки, глазами, острым подбородком.
— Давай знакомиться, — сказал парнишка. — Николай Петров я. Фамилия, как видишь, самая обыкновенная.
Я назвал себя.
Лежа на полке, мы молчали. Меня терзал голод. Глядя в окно на уплывающий перрон, я думал о превратностях судьбы: «Был хлеб, а теперь нет его». Представил себя убитым. Зоя и мать плакали, называли меня Жориком, совали мне хлеб, сахар и даже пироги.
Я еще не решил, как поступить с ними, пирогами: то ли ожить и сразу съесть их, то ли подождать, но в это время Петров спросил:
— Шамать хочешь?
— Спасибо, сыт, — проворчал я.
Колька хохотнул:
— Брось врать-то. Свой паек ты уже сшамал — сам видел. А у меня пищи разной — полон «сидор». Коржики есть и сало.
Я испытал такой приступ голода, что не смог сдержаться.
— Угощай, коли так!
Съев кусок сала, поблагодарил Кольку и отвернулся, показывая, что я-де человек воспитанный, объедать других не привык.
Колька снова хохотнул:
— Не стесняйся — наваливайся. Сколько хочешь шамай. Коржичков отведай — хорошая пища. Вку-усная!
Я надкусил коржик.
— Ну? — Петров даже рот приоткрыл — весь внимание.
Я поднял большой палец, хотя коржики мне не очень понравились.
Николай хмыкнул удовлетворенно.
— Сам пек. Как думаешь, из чего?
Коржики были сделаны из картошки, сдобренной отрубями, в них чувствовался привкус сахарина, но чтобы сделать приятное Кольке, я сказал:
— Из муки, наверное, и сахара.
— А вот и нет! — воскликнул Петров и раскрыл мне «секрет» приготовления коржиков.
Монотонно стучали колеса. Я вспомнил мать, с которой так и не удалось поговорить перед отъездом: мать много работала, дома бывала редко; вчера прибежала, усталая, собрала вещи, поцеловала меня, попросила писать почаще и снова умчалась в свою больницу. Я вспомнил все это и вздохнул.
— Чего? — спросил Петров.
— Так, — ответил я.
Я всегда мечтал и вспоминал молча. А Николай мечтал и вспоминал вслух, поверял себе все, что наболело. Так я узнал, что дома у него мать и три сестренки. Когда отца забрали в армию, Николай стал работать.
— Давно не пишет батя, — пожаловался он. — Мать каждый день плачет.